Это просто замечание писателя, замечание без вывода. А вывод таков. Люди, глядя на фотографию, восхищаются: Толстой сумел, согласно своему учению, опроститься до того, что он, аристократ, неотличим от простого слуги. И никому не приходит в голову, как аристократ стесняется своего природного вида простолюдина, к тому же низкорослого (фотографируясь с Горьким, он встал на положенную наземь доску).
У него чувственная натура, его влечёт к красоткам, и он мучается тем, как он выглядит в физической близости с красивой девушкой. У неё, изводит его внутренний голос, не может быть радости от роли любовницы такого мужчины.
Известно, что молодую жену-немку Софью Андреевну, урождённую Берс, он ознакомил с дневниковыми записями о своих сексуальных связях. Момент, мимо которого прошёл Стефан Цвейг и на котором останавливались многие. Они осуждают Толстого за желание причинить жене боль, обвиняют его в садизме. Истинной же причины не видят. Толстой хотел доказать ей, что им отнюдь не пренебрегали, что он – Дон Жуан. Наблюдая её переживания по мере того, как ей открывалась его сексуальная жизнь, он наслаждался: цель достигнута, измученная жена осознала, какой пресыщенный любовью самец выбрал её.
Вести себя действительно, как Дон Жуан, Толстой не мог себе позволить из страха показаться смешным. Легко представить, какую зависть вызывал у него Пушкин с его любовными похождениями. Толстому оставалось обрушиваться на женщин как на греховодниц, проповедовать воздержание. Неимоверно самовлюблённый, тщеславный, он подавлял свои инстинкты и самоутверждался, благодаря огромному литературному таланту, находил спасение в славе, в попытках развенчать других великих. Мог ли ему нравиться Шекспир – автор «Ромео и Джульетты»?
Умением Толстого проникать взглядом в души людей Цвейг восхищён в высшей степени. Он ссылается на Горького, который испытал на себе действие толстовских глаз: «Горький, по обыкновению, находит для них самое меткое определение: «У Л.Н. была тысяча глаз в одной паре». В этих глазах, – пишет Цвейг, – и благодаря им, в лице Толстого видна гениальность».
Цвейга «охватывает ужас, когда он (Толстой) направляет этот серый, стальной меч на себя: его лезвие жестоко вонзается в глубочайшие глубины сердца». Писатель приводит признание Толстого: «Я испытываю истинное наслаждение при виде страданий умирающего животного», – сознается он, расколов сильным ударом палки череп волка, – и лишь при этом торжествующем крике кровавого наслаждения начинаешь подозревать о грубых инстинктах, которые он подавлял в себе всю жизнь (кроме бешеных юношеских лет)».
Толстому подошло бы нечто подобное словам Сергея Есенина:
Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.
Толстой – не поэт, а какими словами заменить слова «мошенник» и «вор» – сообразительный человек найдёт.
Однако на кое-что из высказанного Цвейгом можно возразить. Он пишет о взоре Толстого: «едва лишь открылось веко, этот взор, немилосердно бодрствующий, неумолимо трезвый, точно под властью принуждения ищет добычи. Он опрокинет всякий обман, обличит каждую ложь, разобьет всякую веру: перед этим проникающим вглубь оком все обнажено».
Всё ли? Анна Каренина, решившись на самоубийство, бросилась под поезд. Шаг, психологически неоправданный. Красивой женщине не может быть безразлично, какой её увидят после смерти; тем более, что она знает – её увидит любимый. Бросившись под колёса, превратиться в изуродованный расчленённый труп? Нет. Она предпочла бы яд, как Эмма Бовари. Но Толстой, чей роман «Анна Каренина» вышел в свет через двадцать лет после выхода романа Гюстава Флобера «Госпожа Бовари», не хотел обвинения в заимствовании.
Можно счесть изъяном в романе Толстого и то, что самоубийство героини он предварил смертью сцепщика вагонов в самом начале произведения; это кажется нарочитым.
Нарочито нравоучительна книга Толстого «Воскресение», начиная с названия. Это типично немецкий Bildungsroman (роман воспитания). Он скучен, читать его так же утомительно, как одолевать роман «Будденброки» Томаса Манна. Но у Льва Толстого есть вещи несравненные: повести «Смерть Ивана Ильича», «Холстомер», «Поликушка», рассказ «Хозяин и работник».
Поздний Лев Толстой
Ему было дано то, что даётся никак не многим писателям: сопереживание чужим народам, страдающим от твоего государства. Уже благодаря этому, повторял мой отец, Лев Толстой – мировая величина. Его сознание, которое объемлет весь мир, его дух, который сливается с душой всего человечества, выразились в рассказе «За что?», написанном в 1908 году, за два года до смерти.
Русский граф с внешностью крестьянина, обладающий земной страстной натурой безудержного русского размаха, мощи и подавленной жестокости, написал:
«Только люди, испытавшие то, что испытали поляки после раздела Польши и подчинения одной части ее власти ненавистных немцев, другой — власти еще более ненавистных москалей, могут понять тот восторг, который испытывали поляки в 30-м и 31-м году, когда после прежних несчастных попыток освобождения новая надежда освобождения казалась осуществимою».
Толстой безоговорочно на стороне поляков. «Но надежда эта продолжалась недолго. Силы были слишком несоразмерны, и революция опять была задавлена, – сказав это, он говорит о жалких мотивах тех, кто распоряжался подавлением восстания, о покорности многих других, кто им подчинялся: – Опять бессмысленно повинующиеся десятки тысяч русских людей были пригнаны в Польшу и под начальством то Дибича, то Паскевича и высшего распорядителя — Николая I, сами не зная, зачем они делают это, пропитав землю кровью своей и своих братьев поляков, задавили их и отдали опять во власть слабых и ничтожных людей, не желающих ни свободы, ни подавления поляков, а только одного: удовлетворения своего корыстолюбия и ребяческого тщеславия».
Надо отметить, как Толстой видит «вину» участников восстания: «Росоловский, так же как и Мигурский, так же как и тысячи людей, наказанных ссылкою в Сибирь за то, что они хотели быть тем, чем родились, — поляками, был замешан в этом деле, наказан за это розгами и отдан в солдаты в тот же батальон, где был Мигурский».
Читаешь, как несчастных, обнажённых по пояс, тащили меж рядов солдат с розгами, которые со свистом рассекали воздух и рвали человеческую кожу, и повторяешь вопрос Толстого: за что? за то, что они хотели быть тем, чем родились, – поляками.
Бессмысленно скомкана жизнь Мигурского и беззаветно любящей его жены Альбины, несчастен и казак, виновный в этом. Это значит, что винтики государственного механизма оказались на месте, он сработал к торжеству царя:
«Николай же Павлович радовался тому, что задавил гидру революции не только в Польше, но и во всей Европе, и гордился тем, что он не нарушил заветов русского самодержавия и для блага русского народа удержал Польшу во власти России. И люди в звездах и золоченых мундирах так восхваляли его за это, что он искренно верил, что он великий человек и что жизнь его была великим благом для человечества и особенно для русских людей, на развращение и одурение которых были бессознательно направлены все его силы».
Сочувствие к покоряемым горцам Кавказа, обличение деспотизма Николая I вылились в повесть «Хаджи-Мурат», которую Толстой не опубликовал при жизни. Через два года после его смерти её напечатали с цензурной правкой в Москве, но в том же году она была издана без купюр в Берлине.
Останется всегда актуальным то, что Лев Толстой написал в 1900 году в статье «Патриотизм и правительство:
«В руках правящих классов войско, деньги, школа, религия, пресса. В школах они разжигают в детях патриотизм историями, описывая свой народ лучшим из всех народов и всегда правым; во взрослых разжигают это же чувство зрелищами, торжествами, памятниками, патриотической лживой прессой; главное же, разжигают патриотизм тем, что, совершая всякого рода несправедливости и жестокости против других народов, возбуждают в них вражду к своему народу, и потом этой-то враждой пользуются для возбуждения вражды и в своем народе».