При объявлении приговора рядом со мною стояли Цветков и Беляев[68]. По отношению к Цветкову приговор гласил: такого-то за имение у себя запрещенных сочинений без надлежащего на то разрешения — арестовать при гауптвахте на шесть недель и отдать под надзор полиции на полтора года.
Беляев был моим товарищем по орловской гимназии, впоследствии по Медико-хирургической академии; он жил в одной комнате со мною, и Следственная комиссия привлекла его к допросам, подозревая, что он присутствовал при передаче воззваний мною Цветкову. Это подозрение не было подтверждено ни показаниями подсудимых (т[о] е[сть] моими и Цветкова), ни прочими обстоятельствами дела, и потому Сенат постановил: считать Беляева к делу неприкосновенным.
Насколько мне известно, «судимость» Цветкова и Беляева не оказала вредного влияния на их дальнейшую карьеру.
Полицейская одиночная камера, в которой я пробыл первые восемь дней после ареста, имела шагов шесть в длину и шага четыре в ширину; от пола до потолка сажени полторы. Окно небольшое, расположенное очень высоко, в течение дня в камере было, однако же, настолько светло, что я мог читать книгу, не чувствуя напряжения глаз. Кровать, столик, табурет; все это грубовато, но чисто.
Тотчас по привозе в полицию мне было разрешено написать записку об истребовании с моей квартиры кое-каких книг, а также мелочей вроде полотенца, мыла, чая, сахара и т[ому] подобного]. Каждое утро какой-то человек приносил мне кормовые деньги, помнится — пятнадцать копеек; я прибавлял к этому из собственного кошелька столько же, и служитель приносил мне обед из какой-то гостиницы или кухмистерской, расположенной неподалеку. Утром и вечером он же приносил мне кипяток, посуду для чая и булку.
В первое же или во второе утро моего пребывания в полицейской камере меня навестил чиновник, по-видимому, совсем еще молодой, лет этак двадцати пяти или двадцати семи, назвавший себя стряпчим местной полицейской части; по теперешней терминологии это, мне кажется, соответствует товарищу прокурора окружного суда.
— Я — такой-то, стряпчий этого участка. Одна из моих обязанностей посещать содержащихся под стражею и охранять их от незаконных притеснений. Не имеете ли каких жалоб?
— Не имею.
— За что вы арестованы?
— Не знаю.
— При обыске у вас найдено ли что-нибудь противозаконное?
— Нет, ничего такого не найдено.
Он внимательно посмотрел на меня, оглянулся на дверь, которую, вошедши в камеру, притворил за собою; подошел ко мне вплотную и, заметно понизивши голос, сказал:
— Мой совет вам: при будущих допросах — знать не знаю, ведать не ведаю; это самая лучшая манера.
Потом обыкновенным, не пониженным голосом прибавил:
— Если пожелаете заявить мне жалобу, скажите ключнику, чтобы он доложил по начальству о вашем желании видеться со мной; я явлюсь немедленно.
Разговор и вся вообще манера этого человека были явно доброжелательны по отношению ко мне. Обстоятельства так сложились, что я не воспользовался его советом о наилучшей манере держать себя при допросах; тем не менее, я и до сих пор с удовольствием вспоминаю о чиновнике, который при виде юного студента (мне было двадцать лет), засаженного в кутузку, ощутил в себе прежде всего — человека, а не чиновника, и по мере сил дал студенту совет человеческий, а не чиновничий. Вследствие некоторых случайных обстоятельств я прекрасно заметил фамилию этого чиновника и помню ее до сих пор. Если бы я знал, что его уже нет в живых, я счел бы своею обязанностью назвать его и почтить его память несколькими словами благодарности. Но ведь возможно, что он здравствует и доныне; в этом случае разве я знаю, какое действие произвело бы на него мое публичное напоминание об этом маленьком эпизоде из первых лет его служебной карьеры? Может быть, это напоминание было бы для него безразлично или даже приятно; а может быть, показалось бы ему и очень неприятным. 1863-й год и 1908-й; в течение сорока пяти лет тяжелый житейский жернов может перемолоть человека до неузнаваемости; оказывается Федот, да не тот — от того Федота, от прежнего, осталось только имя…
68
Иван Егорович Беляев