— А где высказываться, не подскажете? Печатный орган не присоветуете?
— Подскажу.
— Прямо сейчас?
— Могу и сейчас.
— Пожалуй, в «Колоколе» порекомендуете?
— Именно в нем. Великолепное название.
— Не я придумал, не меня и благодарить.
— А мы как раз и продолжаем дело Александра Ивановича. Ему и спасибо скажем.
— Выходит, прав Ленин: декабристы разбудили Герцена, тот развернул агитацию, дальше пришли большевики, — а за ними просвещенные держиморды? — это Тушинский с обычной своей резкостью так сказал.
— Вы пропустили важный этап, Владислав Григорьевич, — ответил Луговой, — Ленин лишь наметил ход событий. И не мог предвидеть всего. За большевиками не держиморды пришли, за ними пришла интеллигенция. Пришли историки, художники, журналисты, философы — интеллигенты, ущемленные в правах. Их большевики в прослойку определили — а они захотели сами на царство. Оглянулись по сторонам — а во всем мире уже интеллигенция у власти, чем мы-то хуже? Именно интеллигенция — в охоте за своими правами — и стала новым революционным классом. Кто пришел вслед за пролетариатом? Именно вы, Владислав Григорьевич, пришли на смену путиловским рабочим — с вас и спрос.
Павел переводил взгляд с одного собеседника на другого. Каждое слово разговора потрясало Павла, он старался запомнить все в точности, чтобы пересказать домашним.
— Я уже слышал, — сказал Кузин, — снова будет выходить «Колокол» в Лондоне, да? Что ж, западничество и европеизм — наша последняя надежда.
— Есть еще одна — непройденный путь евразийства.
— Евразийство — это тупиковый путь, — заметил Тушинский с презрением.
— Да и западничество — тоже тупиковый путь. Так и мечемся всю жизнь между двумя тупиками, — это сказал человек, стоящий к ним вполоборота, из другой группы. Он сказал это как-то неожиданно зло, и сам растерялся от своего тона. Никто не звал его вмешиваться, да и подслушивать тоже не звали. Встрявший в беседу человек заморгал, хотел было извиниться, потом понял, что и это нелепо, и отвернулся так же бестактно, как и влез в беседу.
Семен Струев перешел к следующей группе, откуда и пришла реплика. Он знал всех в этом зале.
Другая группа, состоящая из профессора истории Сергея Татарникова, искусствоведа Рихтера и протоиерея Николая Павлинова, тем временем обсуждала иные вопросы — не злободневные, но онтологические. Татарников, как обычно, пикировался с Рихтером, а протоиерей их примирял. Татарников просто подхватил обрывок беседы соседей и, по своей привычке спорить, встрял с мнением. Теперь он продолжал разговор с Рихтером. Соломон Рихтер говорил так:
— Россия по историческому развитию своему — приговорена быть пограничной территорией. Так сказать, фронтир. Между Великой степью и европейской цивилизацией, между быстро бегущим временем Запада и медленным временем Востока.
— Для чего, скажите на милость, употреблять французский термин frontiere, говоря о России? — возразил ему Татарников. — Почему «фронтьер»? Нам, русским, всегда мнится: вклей иностранное слово — и дело прояснишь. Добро б хоть Россия с Францией граничила. А граничит она с Афганистаном да с Чечней, при чем тут frontier? Скажите уж по-турецки или на фарси. Разве я не прав, батюшка?
— Россия — трансформатор; если представить, что есть трансформатор, переключающий не энергию, а время… — гнул свое Рихтер.
Отец Николай, не имея привычки вслушиваться в слова других, говорил раскатисто:
— Ах, как это трудно — понять себя. Чего нам не хватает, так это культуры. Культура должна проявляться буквально во всем. Ведь что такое культура? А? В Равенне, например, — говорил отец Николай, — великолепная форель. И это не мешает смотреть на мозаики. Головокружительная красота — дух захватывает; мозаики, от которых сердце бьется так, что аж в ушах звенит, и когда от всего этого хочется просто, вульгарно передохнуть, спускаешься с холма, и слева… Вы бывали в Равенне? — спросил он Рихтера.
— Да. То есть сам не бывал, — сбитый с толку Рихтер развел руками, — но мозаики знаю. По книгам.
— Я сейчас о другом. Так вот, обычный, совершенно ординарный ресторанчик, из тех, куда заходят на бегу, перехватить кусок на скорую руку. Ждешь там найти какую-нибудь позавчерашнюю пиццу. Думаешь, вот сейчас шмякнут на тарелку кусок прогорклой мерзости. Но подают свежайшую, только что пойманную и, наверное, доставленную с озера Фузаро — форель. Жарят на рашпере, хрустящая корочка, золотистая, — кстати, хребет у форели отделяется на удивление легко — поливаешь ее лимоном — и с холодным Фраскате…
— Прекрати, Николай — говорил Татарников, — у меня язва, и от твоих рассказов может приступ начаться.
— Это ведь все вместе, Сереженька. Нельзя культуру расчленять на составные части. Какие теперь фронтиры, какие границы? Общий дом, одна территория. Вот ездили мы в Ватикан этим маем, жара страшнейшая, Рим просто плавился. Все буквально истомились по купанию. Филарет говорит: Римини, Римини — потому что помнит, какие там пляжи. Античные еще пляжи. Конференция заканчивается, выходим на площадь — и на тебе: автобус до Монте-Карло. Далековато, конечно, но…
Струев пожал плечо протоиерею, погладил по рукаву Рихтера, оскалился на Татарникова и двинулся дальше. Следующую группу образовали Ефим Шухман, Слава, секретарь Басманова, и Осип Стремовский.
Колумнист «Русской мысли» Ефим Шухман, бескомпромиссный публицист, плохо ориентировался в толпе незнакомых людей. Его парижский опыт подсказал ему выбрать в собеседники человека молодого и думающего, одетого скромно, но чисто: таким оказался секретарь Германа Басманова. Держа юношу под локоть, Шухман излагал ему азы гражданских прав и свобод. Секретарь Слава, привыкший в приемной выслушивать что угодно, терпеливо кивал. Художник Стремовский держал Славу за другой локоть, глядел на Шухмана с почтением и подтверждал Славе его слова.
— Задача сложнейшая, — сказал Шухман. — Не советую обольщаться. Если хотите знать мое мнение, я решительно не советую обольщаться. Ждать, что завтра в этой стране будет рай, — я не советую. Могу пояснить почему (если интересно мое мнение). Вам требуется построить открытое общество. К тому же надо научиться жить в открытом обществе. Менталитет этой страны (понимаете меня?) иной. Я, например (возьмем меня, рассмотрим мой опыт), каждую мелочь должен был учить заново. Понимаете?
— Надо почувствовать дух времени, — поддержал Стремовский. Он говорил в другое ухо Славе, и в голове у того стоял шум. — Открытое общество, резко сказал Стремовский, — это прежде всего информационное поле. Отсутствие информации не дает почувствовать дух времени.
— Справедливо, — Шухман благосклонно встретил помощь. — Если хотите знать мое личное мнение, вам предстоит учить азбуку с самого начала.
— Придется снова учиться ходить, — строго сказал Стремовский Славе, а тот терпеливо кивнул, он был обучен слушать начальство.
Струев миновал эту группу, погладил Славу по рукаву и сказал: вас, кажется, Герман Федорович ищет.
В следующей группе — в нее входили тот самый носатый юноша, что предложил бить часы, эссеист Яков Шайзенштейн, культурологи Роза Кранц и Голда Стерн и совсем юная девушка Люся Свистоплясова — говорили о любви.
— Я ее где-то встречал, — сказал Яков и показал на стриженую девушку, — к сожалению, не в своем гареме.
— Это Юлия Мерцалова. Жена Маркина.
— Виктора Маркина? Диссидента?
— А до него Лени Голенищева. Мерцалова, она же Маркина, она же Голенищева.
— С Маркиным она давно?
— Лет пять.
Когда приблизился Струев, Шайзенштейн сказал:
— В искусстве гоняются за оригиналом. А в любви достаточно репродукции.
— Я сразу пишу копию, чтобы вопросов не возникало, — сказал Струев. — Если невозможно среду преодолеть, надо с ней слиться и разрушить изнутри.
— Страсть разрушает, — заметила Голда Стерн, — не потому, что копирует чужую страсть, — и она поискала глазами Бориса Кузина.
— Верно, — сказала Роза Кранц и тоже поискала глазами Бориса Кузина, — схожих чувств не бывает. Но язык страстей часто похож.