Почему бы и нет? Так и полагалось по новой моде - по принятой моде постмодернизма, которая отрицала всякую определенность: и понятий, и поступков. Коммунизм или колбаса? Этот вопрос, казавшийся невозможным в эпоху утопий, невозможным в силу того, что понятия эти несравнимы, теперь сделался вполне уместным. Отчего не сравнить? Можно сравнивать, и даже выбрать можно. Сделай, как удобнее, лишь бы не сделать ничего определенного; скажи, как захочется, лишь бы не сказать ничего директивного - это положение явилось последним достижением гуманизма, квинтэссенцией кантовского императива.
Ставропольский постмодернист, храня верность стилю, и не делал ничего определенного. Оно, это определенное, как-то происходило само по себе, а он лишь разводил ладони, сжимавшие власть, - и глядел, как вещи, страны, люди, принципы валятся сквозь пальцы державной руки. Порой он вдруг спохватывался: да что это я? Чего ж это я творю, братцы? Кидался подправлять разрушенное, поднимать уроненное, ронял и рушил опять, метался в панике и не мог решиться ни на что конкретное. Разрушив все вокруг себя, он появлялся на публике с самодовольной улыбкой и повторял свое любимое «процесс пошел». Обещание, данное им опальному академику Сахарову, то самое обещание, что цитировал публике Луговой: «раскачать маятник», он осуществил вполне. Его действительно кидало из стороны в сторону. Он вернул из ссылки легендарного диссидента Андрея Сахарова - пусть узник совести скажет правду, и тут же лишил его слова на трибуне. Никому не нужный старик, зачем-то званый в Кремль и лишенный права говорить, заболел и умер, и тут же постмодернист-механизатор, совесть и забота нации, распорядился назвать его именем проспект. Он отпускал из Союза ССР Литву, а через день посылал туда войска вернуть смутьянку назад. Он выводил войска из Афганистана - ведь горцы не просили помощи, и одновременно лишал помощи Кубы, которая как раз о помощи просила. Он решил бороться с пьянством в России, где люди дуреют от водки, - и приказал вырубить древние виноградники в Грузии, дававшие легкое сухое вино. Он решил изменить экономический уклад страны и лишил государство монополии на ценообразование, отдал население во власть новых капиталистов - и тут же заявил, что эта «шоковая терапия» продлится всего полгода. Он распорядился сломать Берлинскую стену и немедленно перепугавшись - о заботливая душа! - кинулся звонить немецкому канцлеру Колю и лидеру демократов Брандту. Чего же испугался он? Того ли, что, окрепнув, Германия задавит Россию? Того ли, что Русской империи придется проститься с соцстранами? Того ли, что процветающей Германии будет наплевать на нищего соседа и она договорится через его голову с Китаем, объединится с прочей Европой, присвоит себе облюбованные Россией территории? Нет, ничуть не бывало, он разволновался, гладко ли у них, у немцев, все пройдет, как там они, неразумные, - не было бы гражданской войны меж баварцами и пруссаками. Вот так он и представлял себе историю, ставропольский постмодернист. Гражданская война давно уже шла в той стране, которой он якобы управлял; шли бои в Азербайджане и в Молдавии, в Абхазии и в Грузии люди распарывали друг другу животы, но он - широкий человек - не замечал этого. Ну это так, это пусть себе, глядишь, и обойдется, а волновало другое. Он спрашивал у Вилли Брандта, хмуря брови, ответственно морща лоб, спрашивал, как демократ демократа, с тревожной заботой: - Скажи, Вилли, ты сделал все, чтобы не было резни? - Где? - недоумевал Брандт, сидя дома в Бонне и открывая бутылку бургундского. - У кого? - У вас, у немцев, - сокрушался Горбачев, смотри там, поосторожнее. - Успокойся, Миша, - говорил Брандт, наливая немного Шамбертена на дно бокала и покачивая темное вино, чтоб то подышало, - гражданской войны не будет. Она уже идет у тебя, дурень, - хотел добавить Брандт, но смолчал. Он повернул к Бригитте свое мужественное лицо бойца шведского Сопротивления, показал на телефонную трубку и постучал пальцем по лбу: каков идиот! А сельский постмодернист уже названивал в это время канцлеру Колю - предупредить о беде, об идущей гражданской войне: поосторожней, Гельмут! Держись!
Он инстинктивно чувствовал, что своей проворной вороватой рукой отвернул какую-то опасную и нужную гайку в мировом устройстве, он слышал грохот - то валились конструкции его родного дома. Но те, с кем он советовался, убеждали его, что грохот - свидетельство масштаба преобразований, что он, ставропольский мужичок, нетвердо знающий географию и смутно представляющий отличие Албании от Анголы, принимает судьбоносные решения, и его советчики не врали; и впрямь, спору нет, решения были судьбоносными. Иностранные лидеры уверяли его, что он политический гений, потому что так вовремя и качественно рушит свой мир, не цацкается со своими пенсионерами и солдатами, не рассусоливает по поводу промышленности, не повторяет ленинских задов - давно бы так! Вот ведь молодец мужик, каков государственный ум! И его радовало признание иностранных правительств. То было особое, не испытанное никем из советских руководителей чувство - искренне обниматься с капиталистами, глядеть восторженно глаза в глаза, по-братски делить черную икру с американским президентом - ведь мы теперь сообща, одно дело делаем - как же иначе? Он полюбил обниматься с британским премьером и с немецким канцлером, называл последнего «мой друг Гельмут», по-ставропольски напирая на «г». На плакатах с надписью «Герои XX века» помещали его лицо - между Черчиллем и Ганди. И ему не случалось задуматься над тем, что Черчилль отстоял Британию, а Ганди освободил Индию - в то время как он разваливает Россию; он думал совсем иначе. Он думал так: я даю своему народу свободу, у них не было свободы, что ж, я дал им ее. Я нащупал нужную гайку, думал он, и я смело ее повернул. Не очень, правда, понятно, что это за гайка и что это за машина, в которой я повернул ее, но, судя по всему, все сделано верно - эвон как все забегали. Навел я шороху! И только иногда он замирал в испуге до него доносился грохот: то рушился созданный его отцами мир.
Когда события зашли неостановимо далеко и степень разрушений увидел даже он сам, ставропольский механизатор предпринял очередной шаг - а все его шаги по обыкновению делались одновременно и налево, и направо. Он отправился в отпуск в Крым, приказав кабинету министров ввести в стране военное положение и вернуть Советский Союз на прежнее место и в прежнем качестве. И как всегда, в обычной своей манере, он рассматривал сразу два варианта - и не от коварства, даже не от безволия, а от убеждения, что так и правильно делать: сразу и то, и другое, а в целом - само устроится. Он и сам не подозревал, насколько стиль его поступков был созвучен принятой в ту пору ведущими интеллектуалами манере мышления; он был стихийный постмодернист. Если бы предприятие увенчалось успехом, он вернулся бы к старой форме управления, но если бы иностранцы вовсе не одобрили путч, он отказался бы от соратников и заявил, что его держали под арестом и он сам - первый пленник коммунистов. В общем, как-нибудь да выйдет. К чему нам ясные планы и четкие конструкции? Новое мышление выше этого. Нехай одни делают одно, другие - другое, страна катится в тартарары, а я поехал в Крым. Вводите, ребята, танки, там разберемся.
Иностранные державы путч не одобрили, не одобрили они и колебания в деле по развалу России. Что это такое? Мыслимое ли дело - тормозить в самый ответственный момент? Они давно уже присмотрели следующего кандидата на управление разоряющейся страной, того, кому готов был передать свою дружбу Гельмут Коль и открыть свои объятия британский премьер. Этот новый кандидат, подчиняясь основному закону российской истории, гласящему, что на смену лысым и маленьким приходят крупные и волосатые, был рослым мужчиной с пышной шевелюрой. Других особенностей не просматривалось, но и этих было довольно - и с лихвой. Куда больше? Претендент на престол собрал вокруг себя единомышленников, бросил клич к сопротивлению диктатуре и за дальнейшую деструкцию страны. Интеллигенция России поддержала нового кандидата - и кинулась строить баррикады возле дома, где заседал комитет по спасению плана по дальнейшему развалу России.