Выбрать главу

— Берите сейчас этого бунтовщика! — кричал директор солдатам, указывая палкою в дальний угол за печью, откуда, весь бледный, с лихорадочно горевшими глазами, точно волк, загнанный собаками, молча озирался на всех Артёмов, загороженный несколькими рядами парт. — Если они не хотят слушаться слов, так я иначе поговорю с ними!

Долбега с солдатами решительно и смело полезли через парты. Но они сейчас же остановились и попятились назад.

— Ваше высокородие, у них ножики в руках! — с испугом доложил опешивший Долбега, оглядываясь на директора.

За каждой партой стояли, ещё более бледные, чем Артёмов, храбро встречая нападающих солдат, наши малюки четвероклассники, у всякого был зажат в приподнятой руке или перочинный ножик, или отвинченный ствол медного подсвечника. Я помню эту роковую минуту так живо, как будто она происходила вчера, помню особенно всё то, что я прочувствовал в душе своей в эти несколько быстрых мгновений. Бесконечный страх наполнял всю мою внутренность. На своём боевом посту, с своим жалким краном в руке я не переставал ощущать обычный трепет перед огромною лысою фигурою в синем вицмундире, гневно кричавшей и махавшей палкою над моей головою. Я готов был дать бог знает что, чтобы каким-нибудь чудом исчезнуть отсюда и спастись не своей волею от ужасной сцены, которая разыгрывалась кругом. Все поджилки мои дрожали. Я сам себе не верил, что мне и вправду придётся сейчас защищаться, наносить удары, получать удары… Мысль о далёкой деревне, пробудившаяся с особенной силою от неудавшейся выдумки шестиклассника Лаптева, мысль о папеньке, о маменьке, о маленьких братьях, — терзала меня до слёз. Мне казалось, что я уже погиб, что я не выйду живой отсюда и никогда больше не вернусь в родную Ольховатку. И в то же время у меня не было ни малейшего колебанья. Я весь был полон самой искренней решимости не отступать ни перед чем, защищать своего товарища, права своего класса до последней крайности. Иначе поступить я совершенно не мог. Я бы, кажется, умер со стыда, если бы поступил иначе. Мне кажется, что это соединение величайшего внутреннего страха с смелыми решеньями и смелыми действиями — нисколько не противоречило одно другому. Многое, что я испытал потом в своей жизни, и что я слышал от других людей, умеющих искренно наблюдать свою душу, убедило меня в том, что храбрость вовсе не есть равнодушное отношение к опасностям. Если человек просто не в состоянии ощущать страх перед чем-нибудь, по грубости ли своих нервов, по незнакомству ли своему с опасностью, то его, по-моему, нельзя назвать храбрым. Неразумный ребёнок, который лезет в огонь единственно по своей неопытности, или бык, который спокойно идёт навстречу несущемуся паровозу, — не храбрецы же, в самом деле. Нет, по-моему, храбр именно тот, кто, ощущая своими чуткими нервами все тончайшие оттенки грозящей ему опасности, глубоко потрясённый ожиданием её, тем не менее настолько верен чувству своего долга или своему нравственному убеждению, что, несмотря на охвативший его страх, побеждает его силою воли и решительно идёт вперёд на бой, на смерть, если нужно.

Точно так же я не могу признать целомудренным человека, утерявшего или совсем не развившего в себе способность чувствовать влеченье к женской красоте, к соблазнам любви, а считаю целомудрием только победу нравственных правил над органическими влеченьями человека; и чем сильнее эти влеченья бушующей плоти, тем выше и цена победы, тем целомудреннее, по-моему, человек…

— Чего вы боитесь, дурачьё? — сердито крикнул на солдат директор. — Отберите у них все эти глупости. Солдаты царской армии, а с мальчишками не справитесь!

— Вот, еша, на что ещё смотреть! — презрительно произнёс надзиратель Нотович, смело бросаясь к первой скамье. — Сейчас, еша, отдавайте казённые ножички. Слышите, что вам говорят!

Он крепко схватил было своими жилистыми руками за руку Ярунова, стоявшего ближе всех к нему, но Ярунов, с судорожно искривлённым лицом, успел вырвать руку и, откачнувшись в сторону, взмахнул ножом.