Выбрать главу

Всё это произошло так быстро, как во сне, так что мы просто опомниться не могли. Баррикады, ножи, вода, заливающая коридор, солдаты, директор, и потом громко прочитанный протокол, и Артёмов наш переодетый в рваную старую куртку, короткое, почти безмолвное прощанье беглым пожатием руки, — и всё промелькнуло, всё кончено, он исчез от нас навсегда в непостижимом для нас тумане неведомого, словно его и не было никогда с нами.

Ещё час тому назад он был одушевляющим центром всего нашего класса, нашим вождём, нашим героем, но вот мы сидим за обедом, а место Артёмова пусто, его уж след простыл, словно таинственная рука вычеркнула его из списка живых.

Директор Румшевич, хотя и суровый на вид, должно быть, всё-таки добрый человек. Никого из нас не наказали даже «без третьего блюда». Всё разразилось над злосчастной головой одного Артёмова. Может быть, сердитый серб сообразил, одумавшись, что ему самому не следовало подавать нам пример нарушения законов. Может быть, чувство справедливости подсказало ему, что мы не только бунтовали, но ещё и стояли, как умели, за честь и права своего класса, за своего товарища, которого считали невинным, стало быть, всё-таки в некотором роде «полагали души своя за други своя».

Как ни были грубы наши тогдашние гайдамацкие идеалы, как ни отчаянно шаловливы были мы сами, чувство законности сидело в нас глубоко. В третьем, во втором классе, где сечение розгами допускалось уставом гимназии, никому никогда в голову не приходило оказывать сопротивление начальству. Ребята саженного роста, чуть не двадцатилетнего возраста, просидевшие чуть не по целой олимпиаде в каждом классе, покорно, как младенцы, ложились на скамьи под розги и добродушно воспринимали отпускаемые им щедрые порции, отчаянно вопя, прося прощенья, зарекаясь другу и недругу больше не шалить и не лениться. Но устав запрещал наказывать розгами учеников старших классов, и вот на защиту этих-то законом обеспеченных прав восставали каждый раз, когда начальство пыталось нарушить их, законолюбивые четвероклассники, пятиклассники и вся их шумливая братия.

Во всяком случае, это чувство законности, хотя и выражавшееся в грубых и самовольных формах, эта готовность принесть свои личные интересы в жертву общего дела во имя нарушенной правды, как бы своеобразно и даже ошибочно ни понималась эта правда, — были гораздо честнее и нравственно отраднее, чем рыбья безличность и рыбье равнодушие, которому мы, к сожалению, так часто бываем свидетелями. Только на почве этой способности к самоотвержению, проявляющей себя даже в неразумном детстве человека, могут воспитаться в нём впоследствии те строгие чувства гражданского долга и нравственной ответственности, которыми бывают сильны и государства, и общества.

Я сам потом был долгое время педагогом; был учителем, инспектором, директором. Дети везде дети, и шалости — везде шалости. Но, положа руку на сердце, я могу сказать, что ни разу во всю мою воспитательную практику я не имел дела с такими ученическими волнениями, которых нельзя бы было тотчас же успокоить простым вмешательством доброго и разумного человека. В этом я сошлюсь на многочисленных учеников своих, которые уже давно стали сами отцами семейств и воспитателями детей. И когда я вспоминаю истории собственного детства, вроде рассказанной мною сейчас, я как будто заново переживаю тогдашнюю психологию своего духа.

Сент-Бёв выразился парадоксально про религиозные взгляды Паскаля, говоря, что «никогда Паскаль не сомневался так сильно, как в то время, когда он сильнее всего верил».

А я скажу про себя, что никогда я не был так размягчён душою, так близок к слезам и добрым чувствам, никогда не чувствовал в себе такой потребности мирных и дружелюбных отношений, как в те именно минуты своего кажущегося озлобления, когда с медным краном в руке я стоял за баррикадами из чёрных парт, полный отчаянной решимости и бесконечного страха. Найдись в эту минуту человек, которого искренне слово ударило бы с задушевною силою по нашим детским сердцам, пробуждая в них дух любви и взаимного доверия, и само собою растаяло бы всё это взъерошенное, в тупик загнанное ребяческое самолюбие наше, вся эта насильственно вызванная в нас враждебность, весь этот невольный, нам самим жуткий мальчишеский героизм наш — и вся эта грубая сцена борьбы и животного озлобления разрешилась бы по-человечески мирно, по-человечески просто. А между тем, сколько честных и смелых детских натур до сих пор бесплодно погибает у нас в самом начале своего жизненного пути из-за того только, что в какую-нибудь роковую для них минуту недоразумений и раздражения они встречают кругом себя один холодный гнев и безучастную строгость.