Отлёт на родину
Горячечная вспышка нашего мальчишеского геройства, разразившаяся с таким треском среди однообразной формалистики пансионской жизни в злополучной истории Артёмова, оставила в нас надолго после себя тяжёлое и тоскливое чувство. Угар детского задора разошёлся, кулачное вдохновенье потухло, и перед отрезвившимся сознанием с особенною настойчивостью заговорила глубоко сидевшая в нём потребность мира, безопасности и дружелюбных отношений ко всем, с кем живёшь.
После всего, что случилось, гимназия представлялась нам ещё более враждебною и чуждою, чем когда-нибудь. Её солдатско-казённая обстановка, механический формализм всех распорядков её ежедневного быта, её холодное безучастие к нашей внутренней жизни, к самым законным потребностям детского сердца и детских голов, — поселяли в нас и отвращенье, и инстинктивный страх к ней.
Каждое утро мы просыпались и каждый вечер мы ложились с тягостным ощущением, что вот опять и опять приходится тянуть ту же противную лямку среди враждебно смотрящих на тебя приставников, из которых каждый только и думает о том, как бы поймать тебя за чем-нибудь и подвести тебя под какую-нибудь кару. Судьба бедняка Артёмова была слишком на глазах у всех, чтобы допускать в этом отношении какие-нибудь иллюзии. Всякий из нас понимал, что не нынче завтра постоянные злобные преследования могут поставить и его самого в то же положение, в каком очутился волей-неволей только что исключённый Артёмов. Нам всем было сердечно жаль его, хотя мы не высказывали этого друг другу, а только ежедневно безмолвно вспоминали с тупою внутреннею болью своего загубленного товарища. Совесть и чувства чести наталкивали нас, хотя и не совсем ясно, на протест с нашей стороны, тревожили нас томительным сомнением, благородно ли поступаем мы, продолжая мирно пребывать, как будто ничего не произошло, в той самой гимназии, которая так жестоко поступила с смелым защитником наших прав и нашей четверокласснической чести?
Помимо этого было заметно, что некоторым из нас, особенно сильно замешанным в бунт Артёмова, серьёзно грозит в близком будущем что-то мало хорошее, и что вообще все мы после этой истории уже отмечены особенными знаками в глазах гимназического начальства, и считаемся у него на особенном счету, так что выжидаются только благовидные поводы, чтобы незаметно отделаться от нас.
А тут ещё седьмой класс кончает на днях курс. Анатолий, Борис и все их товарищи, наши верные сторонники и образцы всех гимназических доблестей, выходят из гимназии. Из пятого, из шестого, из нашего четвёртого тоже должны выйти вон многие славные ребята, для которых безнадёжны были всякие экзамены, но без которых жизнь в пансионе, казалось нам, теряла свои последние свет и тепло.
Все эти внешние и внутренние события нашей гимназической жизни окончательно утвердили в нас решимость вырваться куда-нибудь в другое место из опостылевших жёлтых стен с синей вывеской.
Алёша, наш хитроумный Улисс, с одной стороны, Борис, как старший брат и представитель семьи, с другой, — оба строчили самые жалостливые и убедительные письма папеньке и маменьке о необходимости нам уйти как можно скорее из крутогорской гимназии, где никто не обеспечен он самых возмутительных грубостей и несправедливостей, и откуда, по красноречивым, хотя и фантастическим реляциям Алёши, все разбегаются куда попало. Обуявшее нас настроение было действительно общим тогдашним настроением всего нашего четвёртого класса.
Огромное большинство наших товарищей были степные хуторяне, в них крепко сидели казацкие вкусы и привычки; для них внезапная свобода от мучительных экзаменов и возвращенье в привольные родные степи даже при самых невыгодных обстоятельствах, — было бесконечным благополучием, ради которого можно было отказаться от многого в далёком и малоизвестном будущем. Если на деле не многие из них успели уйти в свои хутора от непосильных для их лени экзаменных трудов, то разговорам и планам этого рода не было конца, и мы со всех сторон были охвачены атмосферою казацких вольнолюбивых и школоненавистных вожделений, которым поневоле поддавались отчасти и сами.