— Ты скоро поднимешься, Бруно, — сказала она, — скоро.
С каким удовольствием взял бы я два яблока из вазы, но со стены из темной блестящей рамы смотрит на меня отец шефа, он словно охраняет эти яблоки, словно проверяет, кто входит, а кто выходит отсюда. Как бы мне хотелось, чтобы он тоже жил здесь, в Холленхузене, судя по всему, что я знаю, это был немногословный, добрый человек, одиночка в своем деле.
Она бранит Ину, это голос Доротеи, которая бранит свою дочь; мне не следует слушать, я должен дать о себе знать, объявить как-то, что я здесь, хотя могу узнать кое-что, для меня, быть может, важное. Речь идет о каком-то извещении в газете, это я уловил, о каком-то объявлении, в котором, полагает Доротея, содержится что-то вполне обычное, и звучит оно обычно, я не знаю, что такое обычность, правдива она или неправдива. Об этой обычности я еще никогда не думал.
— А вот и ты, Бруно, — говорит Доротея и идет мне навстречу.
Лицо ее ничего не выдает, пожалуй, усталость, некоторую нервозность, но ничего такого, из чего можно было бы заключить, что принято важное решение. Ина только кивнула и сразу же отвернулась к окну, показав мне свою худенькую спину.
— Ты себя плохо чувствуешь, Бруно? — спрашивает Доротея. — Ты выглядишь таким усталым.
Я только головой качаю, не удается мне хоть слово сказать, когда она рядом.
Макс, стало быть, приезжает, приезжает двенадцатичасовым поездом, он, как всегда, будет спать в своей комнате, на походной кровати, всего несколько дней. Я уже в курсе, а она, надо думать, видит, что я рад прибывающему гостю, и говорит кратко:
— Мы тоже рады ему.
Если Макс приподнимется на своей кровати, он может обозреть наши участки вплоть до того места, где прежде стояли солдатские бараки, восемь деревянных бараков, крытых толем с маскировочной окраской, а стоит ему встать и подойти к другому окну, он увидит Датский лесок и Большой пруд. Теперь бараков нет; старые сосны, где гнездятся вороны, все еще тут, но бараки снесли, и ничто не напоминает больше о том, что мы там некогда жили с тысячью других людей, которые сходились сюда из разных мест, занимали помещение, жили и ждали.
Шеф попросту втащил меня в дом; он, который всегда все узнаёт, дознался, что Доротея с Иоахимом и Иной живут там, и потащил меня к ним, словно я уже был членом их семьи, и я пережил вместе с ним их встречу, и слезы, и утешения, и все, все. А потом он сказал:
— Я привел к вам еще кое-кого, он пока что останется с нами.
Он так сказал, и для первого дня это было главное. Ина знала, где можно раздобыть мешок с соломой, мы с ней вместе притащили его в темноте и, когда все сошло благополучно, уселись друг подле друга и все вместе радовались. Шеф решил лечь у стены, я спал между ним и Иоахимом, а Доротея и Ина спали за брезентом и одеялом.
Они, конечно же, вызвали Макса, потому что его голос должен прозвучать на их совете, вероятно, им даже нужна его помощь; думаю, они теперь зависят от него. Хотя я в любую минуту могу к нему зайти, если меня что-то мучает, я не хочу сразу же осаждать его своими вопросами, а когда позже обращусь к нему, буду настороже, чтобы не выдать Магду.
— Только выдай меня, Бруно, — сказала Магда, — я пожалею о каждом куске хлеба, что приносила тебе.
Может, Макс пригласит меня сопровождать его, как часто делал раньше, вдоль речушки Холле к Судной липе и к двум могильным курганам, я уж и не знаю, сколько раз сидел с ним на этих камнях и слушал его. Там я мог бы спросить его, у трухлявой Судной липы, к которой был однажды прикручен веревками крест-накрест, туго-натуго, и все-таки выдержал целую ночь, не позвал на помощь и не выдал ни одного имени, там я мог бы его спросить, ведь это наше старое место, где и он задавал мне бесчисленное множество вопросов, о моих самых ранних воспоминаниях, к примеру о моих нуждах и разочарованиях и о так называемых целях, которыми я руководствуюсь.