Таких вопросов Иоахим мне никогда не задавал, он поначалу хотел только, чтобы я рассказал, чем рисковал его отец, спасая меня, в первый раз — когда тонула большая десантная баржа, а потом — когда наш добрый пароходик «Штрадауне», который принял нас на борт, налетел на рассвете на обломки какого-то судна и они вспороли ему борт по всей длине носовой части, точно острым ножом вспороли. Он лишь изредка прерывал меня, он так вдумчиво слушал меня, словно постоянно что-то сравнивал и взвешивал, и я в конце концов стал следить за тем, чтобы пользоваться всегда одними и теми же словами. Я заметил, как внимательно он разглядывал шрамы на моей щеке, эту бордовую выбоину под моим вечно слезящимся глазом, который сам он назвал однажды «слезная лужа», — и только кивал, когда я рассказывал, что его отец, наш шеф, наложил мне первые повязки еще на «Штрадауне», на том старом колесном пароходе, который так и не пошел ко дну, а полузатопленный застрял в обломках неизвестного судна. А случись мне что-то пропустить в моем рассказе, так Иоахим тотчас вспоминал, что́ я упустил, и тогда я, как и обязан был, говорил: Да-да, ах, верно.
И вставлял в свой рассказ ту часть, где шеф после того, как перегруженная надувная лодка со «Штрадауне» перевернулась в бушующем прибое, нес меня, шагая по пояс в воде, на берег. Я мог все это рассказывать и задом наперед, а если бы он пожелал, так я легко мог бы начать теми словами, что сказал мне шеф, когда положил меня на песок и нагнулся надо мной:
— Поглядим, мальчик, что с нами обоими в третий раз приключится.
Это он сказал в последний день войны.
Заснуть на этой походной кровати я бы не мог, стоит мне только для пробы чуть полежать на ней, как в голове у меня поднимается жужжание, такое жужжание, точно беспокойные осы рвутся на волю, а руки начинают зудеть. Вот Макс мог так лежать и читать и размышлять, целыми днями, в этой скромной комнате. Свой здоровый сон он, видимо, унаследовал от шефа, этот глубокий беззаботный сон, в который он везде погружается, даже под карликовыми елями на плацу. Когда я вспоминаю наши барачные времена, то вижу шефа только лежащим на мешке, набитом соломой, скрючившись, лицом к стене, никогда он не раздражался и не злился, если где-нибудь поднимали стук, ссорились, он лежал, будто спокойно приняв смерть, в своей форме, с которой спорол знаки различия. Будили мы его к обеду, так он, вычерпав миску до дна, ложился к стене и лежал, уставившись куда-то в пространство. Порой, когда взгляд его падал на меня, он слабо улыбался и мог даже сказать:
— Н-да, мальчик, мы с тобой, видимо, неразлучимы.
Он не обижался на Ину, когда она щекотала его во сне, а только примирительно бурчал; и если на него наступали или что-то на него падало, он тоже только примирительно бурчал. Единственный человек, который считался с его желанием спать, была Доротея, если она что-то делала рядом, так очень осторожно, ступала тихо-тихо, шикала на нас, выговаривая за шум, она знала, что когда-нибудь он окончательно проснется после полного покоя, который ему тогда, видимо, был очень нужен. Ничего мы не планировали на длительный срок; а что казалось нам важным, откладывали до дня, когда он окончательно проснется. Однажды Иоахим меня спросил:
— Долго ты еще у нас пробудешь?
Ему ответила Доротея:
— Подожди, пока папа не встанет, тогда все уладится.
До двенадцатичасового поезда время еще есть, не стоит начинать какую-то работу, я пойду по участкам хвойных до песчаного карьера, поднимусь на насыпь, прислушаюсь к рельсам и пойду между рельсами к станции. Слишком рано я до станции все равно не доберусь; даже сюда, в Холленхузен, где поезда останавливаются редко и где только тогда заметно оживление, когда мы подвозим к станции большую партию деревьев и различных растений, я охотно прихожу пораньше, осматриваюсь, читаю объявления и прикидываю, куда же едут эти немногочисленные празднично одетые пассажиры.
Когда-нибудь и я поеду в город, быть может, с двенадцатичасовым поездом, и, может быть, сяду, как Макс, в последний вагон, а подъезжая к какой-либо станции, спущу оконное стекло и подставлю лицо встречному ветру; вполне может быть. Если я нагнусь, чтобы взять его багаж, он, конечно, как всегда, скажет: