Если бы все так и шло, у меня были бы серьезные проблемы со сдачей экзаменов, поэтому мне был необходим кто-то, кто мог восполнить пробелы в моем образовании. Здесь мне посчастливилось немного больше, потому что я нашла уволившуюся директрису сельской школы, которая согласилась давать мне уроки. Благословенна будь мисс Сим, которая привила мне любовь к английской литературе, и дала мне базовые знания в гуманитарных науках. Я обязана ей успешной сдачей экзаменов.
Я поступила в Оксфорд осенью 1917 года. С Холмсом я провела два года и к весне 17-го могла идти по следу десять миль, отличить бухгалтера из Лондона от учителя из Бата, дать подробное описание человека по его ботинку, замаскироваться так, чтобы сбить с толку миссис Хадсон, и различить пепел ста двенадцати самых известных сортов сигарет и сигар. Кроме того, я могла бы процитировать большие отрывки из произведений греческих и римских классиков, Библии и Шекспира и описать места основных археологических раскопок на Среднем Востоке.
Но все же за всеми нашими играми и упражнениями мы помнили, что в воздухе, которым мы тогда дышали, витала смерть, смерть и ужас, и в нас росла уверенность, что жизнь никогда не будет прежней, ни для кого. Пока я росла и мой ум насыщался знаниями, молодых сильных ребят отправляли на Западный фронт протяженностью в пятьсот миль, чтобы они сражались в грязи под огнем, в путанице колючей проволоки.
Эти годы жизнь не была нормальной. Каждый занимался не свойственной ему работой: дети на полях, женщины на фабриках. У каждого были родственники или знакомые, убитые на войне, раненые или покалеченные. В одной из соседних деревень после войны не осталось ни одного мужчины в возрасте от четырнадцати до сорока шести.
Я была достаточно молода, чтобы адаптироваться к этой ненормальной жизни и не находить ничего странного в том, чтобы проводить по утрам время в ближайшем временном госпитале, делая повязки для пузырящейся кожи, стараясь не вдыхать запах плоти, пораженной гангреной, и думая, кто же в следующий раз окажется на этом месте. Далее следовал полдень с Холмсом возле микроскопа и бунзеновской горелки и наконец – вечер за рабочим столом с погружением в греческий текст. Это было сумасшедшее время, но как бы то ни было, безумие вокруг меня и смятение во мне самой как-то уравновешивали друг друга, и я ухитрилась выжить между ними.
Иногда я задавалась вопросом, как мог Холмс спокойно разводить пчел, ставить свои опыты и вести долгие разговоры здесь, в Суссексе, со мной в то время, как его страну поглощали живьем на полях Вердена и Ипра. Правда, временами он давал консультации, это я знала точно. Изредка у Холмса появлялись странные люди и запирались с ним на весь день, а после исчезали в ночи. Дважды он выезжал в Лондон на недельные тренировочные курсы, но когда он вернулся во второй раз с тонким порезом на лице и изнурительным кашлем, который мучил его целый месяц, я поинтересовалась, какого рода тренировкой он занимался. Он тогда смутился и отказался отвечать. Я не услышала ответа и по прошествии нескольких лет.
Вскоре я стала задаваться вопросом, к чему нужен университетский диплом, к чему преследовать преступников, даже убийц, когда полмиллиона солдат истекают кровью в Вердене, когда никто из отправлявшихся на фронт не уверен, что не вернется в Англию изувеченным.
Состояние безысходности охватило меня в один из пасмурных дней начала 1917 года, когда я сидела у кровати молодого солдата и читала ему письмо от его жены, а спустя некоторое время увидела, как он захлебнулся собственной кровью из простреленного легкого. Большинство семнадцатилетних девушек доплелись бы до дома и там бы выплакались. Я же ворвалась в дом Холмса и излила свою ярость, набросившись на пробирки и приборы на глазах у озадаченного детектива.
– Какого черта мы здесь делаем? – возмущалась я. – Неужели мы ничего не можем? Конечно, там нужны шпионы или переводчики, или кто там еще, а мы тут сидим и играем в игры.
Я продолжала в том же духе еще какое-то время. Когда же начала иссякать, Холмс молча встал и пошел попросить миссис Хадсон приготовить чаю. Он сам его принес и разлил по кружкам. Мы сели.
– Это из-за чего? – спокойно спросил он.
Я опустилась на стул, внезапно почувствовав себя смертельно уставшей, и рассказала ему. Он отпил свой чай.
– Так ты считаешь, что мы здесь ничего не делаем. Нет, не отступай от своей позиции, ты совершенно права. На первый взгляд, за редкими исключениями, мы вроде бы отсиживаемся здесь, пережидаем войну. Мы оставили ее шутам, что у власти, и доверчивым труженикам, которые покорно маршируют умирать. А что после, Рассел? Ты в состоянии заглянуть подальше: что будет после того, как закончится это безумие? Существуют две вероятности, не так ли? Первая – мы проиграем войну. Даже если в нее вступит Америка, теплые тела, чтобы забить ими траншеи, и пища кончатся у нас раньше, чем у Германии. Я допускаю и вторую – нам удастся отбросить их. Что тогда? Правительство начнет перестройку, те, кто выживет, вернутся в свои дома, и с виду воцарятся покой и счастье. Но это будет лишь с виду, на поверхности, а вместе с тем резко возрастет преступность, которая склонна питаться падалью и процветать под носом у невнимательных властей. Если мы выиграем войну, понадобятся люди с моими, с нашими способностями.
– А если нет?
– Если мы проиграем? Неужели ты думаешь, что человек, способный менять внешность и подмечать детали, будет бесполезен в оккупированной Британии?
Мало что можно было возразить на это. Я утихомирилась и вернулась к книгам. Впоследствии мне представилась возможность сделать кое-что конкретное в связи с войной.
Когда подошло время учебы в Оксфорде, я решила остановиться на двух науках: химии и теологии – творениях материального мира и глубин человеческого разума.
Эти последние весна и лето поправляющегося Холмса были особенно напряженными. В то время как Соединенные Штаты вступили в войну, моя учеба у знаменитого детектива стала довольно напряженной и забирала у нас обоих много сил. Наши химические эксперименты усложнились, а задачи, которые он мне предлагал, отнимали у меня целые дни. Иногда я удостаивалась улыбки за удачное решение, и мне казалось, что эти своего рода экзамены я сдавала весьма успешно.
В конце лета экзамены постепенно закончились, сменившись долгими беседами. Хотя за Ла-Маншем продолжалось массовое кровопролитие и воздух сотрясали гул аэропланов и дребезжание стекол, и хотя я знала, что мне предстоит провести еще немало часов на станции чрезвычайной медицинской помощи, главное, что я помню о лете 1917 года, это какое красивое было небо. Моим летом были небо и холмы, на склонах которых мы проводили в беседах целые часы. Я купила маленькие шахматы из слоновой кости и носила их в кармане; мы сыграли в них бесчисленное множество партий на открытом воздухе. Я храню их и по сей день, и каждый раз, когда открываю коробку, мне кажется, что я слышу запах свежескошенного сена.
Однажды теплым, спокойным вечером после заката мы возвращались с прогулки. Когда мы проходили мимо фруктового сада, в котором стояли ульи Холмса, он внезапно резко остановился и наклонил голову, к чему-то прислушиваясь. Спустя мгновение он кашлянул и направился к калитке сада. Я последовала за ним и, подойдя поближе, услышала то, что его искушенный слух уловил на большем расстоянии: высокий звук, напоминающий нескончаемый и пронзительный, но в то же время тихий крик, который исходил из улья перед нами.
Холмс стоял уставившись на белый, мирный с виду ящик, потом с раздражением щелкнул языком.