— Если бы в том, что я хочу и хотела вас видеть, было бы что-нибудь дурное, я бы спросила у мамы, можно ли мне поехать к вам; но совесть мне говорит, что ничего дурного нет; а в таких случаях я никого и никогда не спрашиваю, как мне поступать. Меня к вам тянет потому, что вы первый, действительно интересный человек, которого я знаю. И в классе, и не в классе вы говорите так же, как думаете. Вы действительно учите… Другие же, когда говорят, то чувствуется, что слова их — не настоящая правда, и предназначаются только для того, чтобы мы, ученицы, думали так, а не иначе.
— М-г-м… Это не совсем верно. На свете есть очень много людей, гораздо более интересных, чем я; а в классе вам моё преподавание, вероятно, нравится потому, что я сильно отступаю от программы и когда говорю вам, например, о стихотворениях Лермонтова «Парус» или «У врат обители», то рассказываю и о личности поэта, и о том жестоком времени, в которое он жил. А этого не полагается, и даже достаться за это может; но я того мнения, что волков бояться — в лес не ходить, а во-вторых, вообще не надеюсь долго прожить и напоследок стараюсь сделать как можно больше. Вот вы заметили, когда певец кончает арию, то последнюю ноту часто берёт вверх и особенно сильно. Так и я…
Равенский закашлял и замолчал. Мне стало грустно и больше не говорилось. Казалось, что он хочет остаться один. Я думала: «В сущности уже всё сказано. Он знает, что я мучаюсь вопросом о его здоровье, знает, что для него я готова пренебречь мнениями всех людей на свете, знает, что быть с ним — всё моё счастье… А больше ничего и не нужно». Я поднялась со стула и сказала:
— Ну, до свидания! Завтра на бульваре будете?
— Право, не знаю, возможно, что и буду.
— От своих давно имели известия? — спросила я.
Вероятно, в эту минуту он думал о семье.
— Нет, сегодня было письмо. Спасибо. Все здоровы.
Я ещё раз пожала его худую, немного влажную руку и пошла домой. Думалось о многом. Я не могла ответить самой себе на вопрос, почему у меня пропала всякая охота кокетничать. Ещё в прошлом году, в это время, я, когда шла гулять, нарочно застёгивала кофточку так, чтобы при дыхании было видно кружево сорочки и кусочек тела… Теперь это мне было всё равно. Я посидела ещё несколько минут на бульваре, на «нашей» скамейке. Уже чувствовалась сырость, но кругом было необыкновенно хорошо. На редкость красивыми казались облака на розовом фоне неба. Они ложились одно под другим длинными, неправильными ступенями, и каждая такая ступень была освещена снизу уже потонувшим в море солнцем, от которого остался только золотой блестящий кусочек.
Ужасно хотелось, чтобы кто-нибудь мне ответил, красиво ли всё это только с человеческой точки зрения, или для всего живущего, во всех мирах и во все века? «Когда Равенский умрёт, он это узнает», — подумала я. Снова стало грустно и страшно.
VIII
Ездили мы на Ай-Петри. Вид на море с такой высоты придавил меня надолго. Я смотрела на слившуюся с небом, за много десятков вёрст, синеву моря, и для меня стало будто яснее, что такое бесконечность. На огромной глубине, под нами, торчали красноватые острые скалы. Проводник-татарин рассказал, как отсюда бросилась вниз барышня. «Адын шишлык астался, арол патом кушил»… — закончил он, оскалил свои белые зубы и весело засмеялся. Засмеялись и мама с Васей и Мишей, а мне стало грустно и страшно, и я отошла подальше от пропасти. Казалось мне, что я понимаю эту барышню, и, вероятно, в те две-три секунды, пока её тело неслось в бездну, её каждый нервик испытал нечеловеческое наслаждение.
Облака пошли под нами, и ужас высоты чувствовался ещё острее. Стало вдруг так холодно, что все мы поскорее поспешили к своему экипажу. Я не взяла с собой верхней кофточки и дрожала как зимой на морозе. Вечером у меня поднялась температура и опухло горло. Спала я плохо и приснился мне Равенский, жёлтый и грустный. Целых четыре дня пришлось не выходить из номера. Читать было нечего, и время тянулось бесконечно. Вася пытался меня развлекать и всё спрашивал:
— Итак, Натали, что же вам больше всего понравилось в Крыму? Только по совести…
— По совести?.. Бульвар.
— Я вас серьёзно спрашиваю, а вы шутите.
— Н-нет, не шучу!
— Удивляюсь!.. Что же там, на бульваре? Как говорят: колесо, песок и уксус…
— А вот мне нравится.
— В таком случае вы не художественная натура.
— Очень может быть.
Третьего августа мама, наконец, поверила, что у меня горло уже не болит; но вырваться на улицу одной было всё-таки трудно. Миша и Вася сопровождали меня и в магазинах, и в набережной, и на бульваре. Я готова была их выбранить или избить и едва сдерживалась. Только в шесть часов вечера они куда-то улетучились, а мама сидела на балконе и читала газету.