Однако произвести ее на свет вовсе не так просто, как это может показаться. Начнем с того, что не совсем ясно, где ее начало. Начинается ли эта история с моей встречи с Аптекарем? А может, в тот момент, когда Альберт Великий окунул в чернильницу гусиное перо? Или в день, когда моя матушка повстречала моего будущего отца?
В общем, сдается мне, что у любой истории (а у этой и подавно) начал несколько, и поиски, так сказать, начала начал — задача, похоже, неразрешимая. И если сейчас я этим занимаюсь, то, скорее всего, обусловлено это не тем, что Эли называл «интеллектуальной честностью», а страхом. Художник как-то признался мне, что наносит на холст все новые и новые слои грунта не потому, что этого требует технология подготовки, а для того, чтобы оттянуть необходимость встать перед белым холстом и провести первую линию. И вот сейчас, когда, глядя на чистый лист бумаги и не решаясь прикоснуться к нему пером, я рассуждаю о том, с чего следует начать, мне слышится голос Аптекаря: «Отбоялся, и ладно. Нет ничего страшнее страха. Вперед, малыш!» И я принимаю решение начать эту историю с того момента, когда ее покинул, практически не принимая в ней никакого участия, человек, которому я ничем не был обязан, кроме определенного набора генов и, как говорила моя матушка, кроме выражения глаз и формы затылка, хотя сам он, по ее утверждению, признавал себя ответственным исключительно за затылок.
Итак, родитель мой оставил этот мир, когда я был еще малым ребенком, лет пяти. Он свалился в разлом на раскопках Храма. Тела его не нашли — нашли лишь один левый сандаль, который свалился с ноги несчастного, когда он, совершая последний в своей жизни полет, растопырил руки и ноги в напрасной попытке полет свой остановить. Этот самый сандаль, зацепившийся за корень гуавы, мы с матушкой и похоронили, чтобы было куда ходить в годовщину, а поскольку могила в наличии имеется, то должно же в ней хоть что-нибудь лежать, пусть даже и сандаль. Отсутствие полагающегося покойнику тела дало людям повод для самых разнообразных домыслов и догадок, начиная от похищения моего родителя инопланетянами, кончая предположениями, что папаша свою смерть сфабриковал: приладил сандаль на корень гуавы и сделал, как говорят в наших краях, длинные ноги, то есть удрал. Покинуть же мою матушку менее экзотическим способом, по-видимому, мешали ему страх и уверенность, что она его непременно отловит. Что здесь правда, что нет, не мне судить, да только если матушка себе чего в голову вбивала, то всенепременно желаемого добивалась, правда, счастья ей это, как правило, не приносило, ибо ей тотчас хотелось чего-нибудь другого.
На меня государство выплачивало матушке небольшой пенсион, и раз в месяц, получая от почтальона чек, она роняла слезу, вкладывала в руку почтальона монетку и, закрыв за ним дверь, разражалась проклятиями в адрес моего покойного родителя. Надо сказать, что при жизни она ему тоже спуску не давала, но живым он ей, бывало, отвечал, чего в мертвом виде, понятно, делать никак не мог, и оттого, думается мне, пользы и удовольствия для матушки в нем, мертвом, было больше, хотя досада на то, что он от нее все-таки ускользнул, покоя ей не давала. Замуж она по второму разу не вышла. Злые языки (а их всегда хватает) язвили, что, мол, кто ее, нищую, с ребенком и таким характером, возьмет, но истине это не соответствовало, ибо матушка моя отличалась яркой, эффектной красотой и, как уже было сказано, умела добиваться чего хотела, а от мужчин и подавно. Так что причиной ее статуса матери-одиночки был я, единственный ее сын, в котором она, как говорится, души не чаяла. Отказа мне ни в чем не было, хотя денег дома вечно не хватало, и не только потому, что матушка им счета не знала. После окончания театральной школы ее приняли в труппу драматического театра «Одеон», но примадонна — по словам матушки, бездарная старая кляча, — усмотрев в новом таланте угрозу собственному статусу, заставила главного режиссера, своего любовника, матушку уволить. Из Театра комедии и драмы моя матушка ушла сама, поскольку главный режиссер — бездарь и старый потаскун — не прислушивался к ее советам и указаниям. В общем, так уж получалось, что из-за зависти коллег (по словам матушки) и из-за гонора и вздорного характера (по мнению остальных) ее яркий талант оставался незамеченным и невостребованным, что не просто радости ей не прибавляло, а, напротив, способствовало чувству глубокой обиды и общей горечи. В результате она оставила театральное поприще и начала работать официанткой, правда в знаменитом ресторане «Золотое Руно», и даже дослужилась до должности начальницы смены. На этой тяжелой, изматывающей работе она и трудилась, покуда Оскар не устроил ее в муниципалитет на должность руководителя любительских театров города.