Проходя мимо старинного кладбища, откуда открывался вид на бухту Золотой Рог, слон внезапно остановился. Джахан легонько ударил его тростью, но Чота словно прирос к земле.
– Про слонов рассказывают удивительные истории, – заметил Санграм. – Говорят, они сами выбирают место, где им хотелось бы умереть. Похоже, этот слон такое место уже выбрал.
– Что за глупости! – возмутился Джахан, которому эти слова пришлись совсем не по душе. – Чота еще молодой. Ему рано думать о смерти.
Санграм пожал плечами. К счастью, Чота наконец двинулся дальше, и неприятный разговор был исчерпан.
Незадолго до полудня они прибыли к дому верховного муфтия. То был роскошный особняк с голубятней из резного известняка, изящной беседкой под резным балдахином и эркером, откуда открывался вид на пролив Босфор. Джахан смотрел на особняк во все глаза. Он заметил, что в доме много витражных окон, но в большинстве своем – досадный просчет архитектора – они выходят на север.
«Как жаль, – вздохнул про себя мальчик, – ведь каждому известно, что северная сторона дома вечно пребывает в тени».
Он ясно представил, как изменчивые солнечные лучи, проникая сквозь цветные стекла витражей, подчеркнули бы их красоту. В душе Джахан пожалел, что у него нет с собой даже клочка бумаги. Ему бы так хотелось нарисовать этот прекрасный дом, внеся в его облик исправления, которые мальчику представлялись необходимыми.
Тем временем появился верховный муфтий. Его многочисленные жены и дети, никогда прежде не видевшие слона, глазели на белого гиганта из всех окон и дверей. Джахан и Санграм приветствовали хозяина дома низкими поклонами. С помощью лестницы и дюжины слуг верховный муфтий, человек весьма преклонных лет, вскарабкался на спину слона и устроился в шатре. Джахан, как всегда, уселся на шее слона. Санграму пришлось идти пешком.
– Случалось ли кому-нибудь падать с этой громадины? – осведомился муфтий, когда слон зашагал по улице.
– Нет, челеби,[4] уверяю вас, что подобного никогда не случалось, – успокоил его погонщик.
– Иншаллах, надеюсь, я не буду первым.
К удивлению Джахана, старик неплохо перенес поездку. Они двигались по широким многолюдным улицам, избегая узких переулков, слишком тесных для слона. К тому же мальчик догадался: муфтий явно не прочь, чтобы как можно больше людей увидели его восседающим на спине гигантского животного. Желание вполне понятное, ведь не всякий день человеку выдается возможность прокатиться на слоне самого султана Сулеймана.
Наконец они добрались до площади, где прибытия верховного муфтия уже ожидала толпа народа. Увидев его на слоне, люди разразились радостными возгласами и принялись размахивать руками. Трудно было сказать, кого они приветствуют более горячо и радостно – муфтия или Чоту. А ведь все и без того были возбуждены в преддверии из ряда вон выходящего события. После того как верховного муфтия бережно сняли со спины слона, он приступил к обряду большого пятничного богослужения. Все улемы и сотни горожан повторяли слова молитвы вслед за ним. Джахан и Санграм, притулившиеся у ног слона, тихонько перешептывались и время от времени бросали любопытные взгляды на обвиняемого, который стоял в окружении четырех дюжих янычар. Он тоже молился, то опускаясь на колени, то поднимаясь на ноги. Это был высокий худощавый человек с тонкими чертами лица и впалыми щеками, поросшими темной щетиной.
Имя его было Лейли, хотя все называли его Меджнун-Шейх. Он был самым молодым богословом-суфием из всех, кто собрался на площади в эту пятницу. Серые глаза Лейли, влажные и невеселые, напоминали осенний дождь, щеки были испещрены веснушками, подобными каплям краски, а светлые волосы отличались удивительной густотой. То был человек, в котором соединялось несоединимое: детская любознательность, влекущая его к постижению внутреннего устройства мира, и невозмутимая мудрость старца. Смелость Лейли порой граничила с безрассудством, но иногда он бывал застенчив и робок. От него веяло бодростью и энергией, но при этом его неизменно окружала аура печали. Меджнун-Шейх был наделен даром красноречия, сведущ в области марифы,[5] и проповеди его привлекали огромное количество слушателей, среди которых были не только верующие, но и сомневающиеся. Его голос, негромкий, мягкий, в минуты особого воодушевления приобретал глубину и звучность. Его суждения сбивали улемов с толку, приводя их в растерянность и смятение. Да и сам он тоже не питал к улемам особой приязни. Дня не проходило, чтобы Меджнун-Шейх не высмеял в своих проповедях представителей религиозной верхушки. Тому, кто достиг высшей ступени познания, утверждал он, следует постигать сущность веры, а не размышлять о грехах и пороках. Суфии стоят на самой высшей ступени, поэтому для них не обязательны все правила и постулаты, на соблюдении которых настаивают улемы. Эти законы незыблемы лишь для тех, кто не желает думать самостоятельно и предпочитает, чтобы за него думали другие.
5