– Ну, вы тут сами… – пробормотал Джованни, пробравшись спиной к выходу и плотно прикрывая за собой дверь. Он еще долго радостно улыбался, прижимаясь спиной к шершавой поверхности двери, выслушивая громкие стоны и признания, доносившиеся до его слуха, с удовлетворением отмечая, что сегодня не он один отправится в доминиканский монастырь, с трудом переставляя ноги. В коридоре появился Гуго, за ним Жерар, но Джованни с улыбкой приложил палец к губам, призывая к молчанию.
– Ты бы сам прикрылся, греховодник! – проворчал Гуго, подталкивая любопытного Жерара к лестнице вниз, указывая пальцем на вызывающе торчащий член Джованни. Потом Гуго вернулся и принёс ему камизу и длинную тунику. – Ну-ка одевайся и брысь отсюда! Иди и распорядись насчёт завтрака. Нечего под дверьми стоять.
Джованни повиновался, мигом съел приготовленную еду и расположился на каменной скамье во внутреннем дворе, распластавшись на спине и согнув ноги в коленях, греясь под ярким солнцем. Сегодня он чувствовал себя счастливым, впервые за долгое время. Боль хоть и беспокоила, но была привычной. Джованни периодически поглядывал на лестницу на первый этаж, она хорошо проглядывалась с его наблюдательного места, в ожидании Гийома или де Мезьера, но первым, кого он дождался, был приглашенный цирюльник, который должен был обрить щеки всем свитским де Мезьера, включая и самого синьора, но, поскольку сам рыцарь был занят – начал с его солдат.
Спустившийся, наконец, Гийом выглядел томным и расслабленным, он благодарно взглянул на Джованни, но сразу не отдался во власть брадобрея и его острого лезвия, а только позволил жестким гребнем разъединить длинные волосы на пряди и сплести из них перевитую тонким ремешком косу. Потом Жерар принёс их будущее облачение, которое предписывалось носить постоянно, чтобы не сильно выделяться среди монахов – выбеленную рясу-тунику, что подвязывалась поясом с розарием, такого же цвета скапулярий, черный длинный плащ и черный капюшон. Жерар выглядел немного странным: он бессильно опустился на скамью, пожаловавшись на головную боль, мучительно закашлялся и велел Гийому идти на кухню.
Пока Гийом по настоянию Джованни омывал собственное тело, тот облачился в новые одежды, примеряя к себе новую роль. Он не совсем понимал, зачем де Мезьеру понадобилось отправить их обоих в монастырь, да еще и под опеку инквизитора, одно упоминание о котором внушало страх, поскольку предыдущее столкновение с такого рода людьми окончилось для юноши весьма плачевно, но осознание того, что он покинет этот дом и избавится на время от настойчивого преследования слуги короля, внушало Джованни надежду на более спокойную жизнь и достаточное время на обдумывание плана избавления от принесенного оммажа. Весточка, которую передал Михаэлис, и бурная реакция на неё де Мезьера тоже требовала объяснения. Если его палач в городе, то, возможно, предпринимает какие-то шаги по избавлению «своего сокровища» из плена. Сбежать же из монастыря представлялось Джованни более простым делом, чем сбежать от де Мезьера.
Но когда Джованни увидел перед собой Гийома в доминиканской рясе, то ноги его подкосились: отец Бернард был инквизитором из ордена проповедников! Как и отец Доминик. Внезапно фигура Гийома в бело-черных тонах как бы отодвинулась дальше, пространство вокруг замерцало и поблекло, освещаемое единственным светильником, висящим на крюке посередине комнаты, а человек – монах-доминиканец – зачитывал признания в ереси, вырванные пытками. Джованни смотрел на него снизу, лежа на полу, и тело его пронзала сильная боль. Он видел свои руки, скованные цепью, со стертыми в кровь запястьями, и испытывал стыд, когда похотливый взгляд монаха, отрываясь от написанных строк, жадно скользил по его обнаженному телу. Юноша вспомнил, что они говорили о признаниях, о том, как он пытался дерзить в ответ, и слова брата Доминика о том, как он усладит свою страсть, увидев Джованни распростёртого на дыбе. Монах исчез из сознания, но дверь открылась вновь, впуская Михаэлиса и Стефануса, будто двух демонов Ада, пришедших его пытать. Джованни посмотрел на них, подходящих к нему всё ближе, понимая, что опять его будут насиловать, бередя едва затянувшиеся раны, с не меньшей жестокостью, чем сделали это раньше. «Я прощаю!» – как заклинание, как завершение молитвы, вырвалось из уст юноши, и он почувствовал, как холодные струи воды омыли его лицо и открыл глаза.
Он лежал на полу на кухне и над ним испуганно склонился Гийом все в той же ненавистной доминиканской рясе, тряс его за плечи.
– Что со мной? – спросил Джованни, стараясь придать голосу хоть немного бодрости.
– Сознание потерял! – выпалил Гийом.
– Нет, – Джованни покачал головой, испытывая жесточайшую головную боль, говорить было трудно, – вспомнил своего инквизитора. Он был из ордена проповедников, – внезапно его осенила страшная догадка. – Нас отравили. Брадобрей. Белладонна, – он надавил пальцами на корень языка, вызывая у себя рвоту. Перед глазами опять замерцали яркие звезды, безжалостная память возвращалась в самой отвратительной своей сущности, глаза опять стали невидящими, и теперь юноша всё ощущал лишь внутренним взором, не отвечая на призывы к нему из мира реального. Отблески пламени светильника плясали в расширенных зрачках Стефануса, Джованни сидел на нём, согнув колени, а руки помощника палача были намертво впечатаны в его бедра, мяли ягодицы, раскрывая до предела. Плечи сжали сильные пальцы Михаэлиса, пристраивающегося сзади. Он почувствовал, как, словно толстым раскалённым прутом, вторгаются в его внутренности, пронзая и потроша, задвигавшись внутри. Джованни, чьи глаза уже иссохли от обилия пролитых слёз, закричал, призывая Господа даровать ему смерть и избавить от мучений.
Он стоял на мосту, наблюдая как его плевок падает вниз, исчезая в водах быстрой реки. Рядом с ним, опершись руками о каменную кладку, в той же склонённой позе застыл Жак Тренкавель. Джованни поразился тишине вокруг него: не было слышно ни птиц, ни шума ветра и воды, мост, ведущий к воротам города, был пуст. Да и сам город с домами из серого камня, красивый, в убранстве новых черепичных крыш, встречал молчанием, будто возник из небытия, но без жителей. С другой стороны моста возвышалась громада огромной церкви, напоминающей по форме коровник семейства Совьян: прямоугольное здание с покатой крышей и единственной аркой для колокола над входом, обрамлённым непримечательным порталом, по которому вились изрезанные острые листья и бродили диковинные животные. Лаграс.
За сохранность собственной жизни Джованни расплатился той же ночью, когда они остановились на ночлег в развалинах чьей-то фермы. Обычным способом, подавляя в себе чувственное отвращение от тяжелого обжигающего дыхания над ухом и беспорядочных ласк жадных и грубых рук. Хотя с ножом у горла – не поспоришь. Тренкавель решил, что раз они связаны общей тайной, значит, и пристрастиями тоже – но Джованни бежал, опередив его примерно на день, и надёжно укрылся под защитой Дамьена и Жана-Мари, которые решили, что он просто вернулся, выполнив свою миссию.
А пока они ехали с Жаком Тренкавелем по разбитой непогодой дороге, в которой колёса повозки увязали в грязи, что частенько приходилось толкать изо всех сил, подстёгивая волов, продолжался унылый пейзаж по обе стороны – долины и скалы, серые леса, без листвы, редкие деревушки, чьи названия италиец не запоминал, сменяли друг друга под свинцовым дождливым небом, которое иногда извергало вместе с ледяным дыханием ночей и мелкую белую крупу, заметавшую их путь. Руки мёрзли от холода, когда они разжигали костёр, им приходилось спать на земле, тесно прижавшись друг другу между боками двух изголодавших животных, поскольку крестьяне, встреченные на пути, с неохотой делились сеном, да еще и поглядывали с подозрением, сквозь зубы называя странным словом «perfecti».
Из забытья вернула холодная вода, вливаемая прямо в горло через железный расширитель. Джованни чуть не задохнулся и изверг из себя воду, откашливаясь до рвотных позывов. Он продолжал лежать на полу кухни, а бородатый лекарь только качал головой и эмоционально доказывал де Мезьеру, что брадобрей – всеми уважаемый человек в городе, никого не хотел отравить, и всегда добавляет белладонну в снадобье, которым смазывает щеки своих клиентов перед бритьём, но сегодня, видно, рука его дрогнула, когда он смешивал состав. Готье же, наоборот, холодно оспаривал его мнение и говорил, что рассматривает отравление трех его людей, которые могли умереть, если бы вовремя не распознали яд, как преступный выпад против королевской власти местного народа, который привык пакостить всем людям, «пришедшим с севера».