— Значит, это ты, брат, юные души портишь? Что значит — не рассчитал? Да я сейчас кузнеца пришлю, чтобы он дверь твою греховодную замками увесил. И открывать её будешь, испросив аббата.
— Простите! Помилуйте, святой отец! — Брат Беренгарий распростёрся ниц и заскулил: — Я же для своих болящих стараюсь! Не губите!
— Так, — отец Бернард взял себя в руки, — сколько времени тебе понадобится, чтобы вот он… — указующий перст упёрся в расслабленно сидящего Джованни, — пришел в себя?
Брат Беренгарий оценивающе прикинул, следуя взором и всем своим телом за перстом:
— После дневной трапезы будет свеж, как майская роза…
— Не сомневаюсь в тебе, брат мой, — успокоено подхватил инквизитор.
— …и готов к употреблению… Только кузнеца не зовите!
Но первым делом брат Беренгарий занялся сокрытием своего запаса дистиллята, утаскивая его куда-то вглубь сада. Джованни отдыхал на скамье у входа, мрачно поглядывая на неубранные лужи крови, раздраженный только постоянным мельтешением монаха перед своими глазами. Обильно накормленный завтраком Гийом, по всей видимости, спал, а Джованни сегодня удалось утянуть всего лишь булку из рук проходящего мимо брата Беренгария, поскольку инквизитор срочно позвал его под свои грозные очи, прислав послушника.
***
Все последующие шесть дней до наступления времени наказания Джованни старался вести себя благоразумно, не попадаясь лишний раз под грозные очи аббата. Но внимания отца Бернарда избежать не удалось. Методы брата Беренгария по избавлению от дистиллята были просты: перед временем трапезы он растолкал спящего Джованни и отвёл на кухню, пару раз макнул головой в ведро с холодной водой, пообещав, что если тот сам не возьмет себя в руки, то купание целиком в холодной ванне будет обеспечено. Потом юноша поел, и стало легче. По крайней мере, инквизитор уже смотрел на него более спокойным взглядом, а потом попросил последовать в комнату с архивом и, обведя рукой пустые полки, дал задание разобрать все документы по катарской ереси, которые лежали сложенными на полу, лист к листу. А значит, увлекательным чтением Джованни был обеспечен на все последующие дни с утра до позднего вечера.
А потом ещё полночи в тот злополучный день он трудился в лечебнице и отмывал кровь.
***
Гийом быстро шел на поправку, но правой рукой шевелить было трудно, поэтому писать важное письмо в Париж посадил Джованни.
— Ты уверен, — вяло потянул юноша, пристроившись на табурет рядом с лежанкой, — что мне не следует знать каких-либо тайн, что ты сейчас перенесёшь на кончик пера? Ты же обо мне будешь говорить…
— Я об этом подумал, — нормандец улыбнулся. Он уже вполне мог сидеть, опираясь спиной на мягкую подушку, а завтра — встать и начать восстанавливать силы в теле, занявшись его упражнением. — Только мы напишем письмо не от моего имени, а от твоего, чтобы Готье не сорвался от своих дел, узрев чужой почерк.
— И что же мне ему рассказать о нашем чудесном спасении?
— Всю правду, и о палаче из Агда тоже. И о трупах, и то, как он с ними поступил.
— Зачем? — изумился Джованни, а потом, догадавшись, смерил Гийома взглядом, полным упрёка. — Боишься, если Михаэлис прознает, что господин де Мезьер изволил перепутать меня со шлюхой, а потом еще и плетьми побил, причинив страдания моей драгоценной заднице, то вырежет ему сердце? И скормит мне? Или вырежет сердце тебе [1]? Не переживай!
— Тогда… — Гийом подвинулся к нему ближе и положил руку на колено, — объясни…
— У нас договор, — Джованни решился на откровенность, — поэтому и ревностью друг друга не изводим.
— А почему тогда в любви друг другу клянётесь? — удивился Гийом.
— Ему нравится меня трахать, мне нравится, как он меня трахает… — На эти слова разум откликнулся томительными и приятными до дрожи воспоминаниями: как напрягается тело его, влажное и горячее, глаза застилает пот, льющийся потоком со лба, дыхание рвется, и стон срывается на хриплый вскрик, но все мольбы уже исчерпаны и силы на исходе, кажется, что возбуждение переполняет, готовое разорвать тело, подобно извергающемуся вулкану, но Михаэлис продолжает пытать его нутро резкими толчками и немилосердно подводит к следующей черте. Сжимающие бедра пальцы соскальзывают и хватаются за мокрую верёвку, стягивающую и впивающуюся в предплечья, но не могут удержаться и на ней, приводя палача в ещё больший восторг, и он даёт долгожданную свободу, позволяя излиться, а сам довершает своё наслаждение, сжимая трепещущее тело своего любовника в объятиях. И всегда, развязав путы, доводит до постели, где укутывает в тёплое одеяло или простыню, продолжает целовать, пока Джованни не погружается в сон. Именно за это подведение к той грани, где начинается безумие, и за мучительное послевкусие приятной истомы, предваряющее растворение в мире грёз, он и готов терпеть всю грубость прелюдии, приправленной пряностями, так волнующими Михаэлиса: связыванием, шлепками, ударами плетью, растягивание пальцами. Но никогда эти утонченные игры не несут в себе жестокость, поэтому подкреплены полным доверием и соблюдением договора, заключенного в Совьяне. Но было и еще нечто, что волновало душу: нежные слова, сплетение взглядов, случайные касания, которые ударяли словно молнии, страстные поцелуи в тёмных коридорах тюрьмы, мимоходом, пока никто не видит, прикосновения тёплых рук, ласкающих плечи или живот, стоит только остановиться у окна, зацепив взором ускользающее зимнее солнце. — …И я люблю его. Всё время о нём думаю. И мне даже приятно осознавать, что он может выпустить наружу кишки любому, кто будет угрожать моей жизни!
— Он тоже тебя любит… — медленно растягивая слова произнёс Гийом. Джованни бросил на него недоверчивый взгляд и нахмурился. — Я слышал!
— Да что ты слышал? — с горечью в голосе вопросил юноша. — Признания двух любовников… Давай вернёмся к письму!
— Я слышал его голос за дверью. После того как ты упал. Он тебя любит, поверь мне!
Джованни отнёс запечатанное воском письмо, к которому Гийом приложил свой перстень, в дом господина санта Камела, отдав лично в руки хозяину. А за своё отсутствие опять получил порцию упрёков от отца Бернарда. «Со мной ничего не случится, — ответствовал юноша, — господин де Шарне мне разрешил». И вправду, когда он спросил Гийома, вручающего письмо, не боится ли он, что пленник сбежит, нормандец, широко улыбаясь, разуверил его: «Не бросит же он своего раненого друга на попечительство брата Беренгария!». Это объяснение было весомым.
***
Просидев три дня над рукописями свидетельств, Джованни понял, что рассудок его скоро помутится. Он не знал, как избавиться от этих монотонно-повторяемых и бессмысленных формул: «adoravit dictos hereticos secundum ritum eorum», flexis genibus coram eis, Benedicte, audivit predicationes eorum vel comedit, bibit, participavit cum eosdem [2], consolamentum…». Поэтому решился предстать перед отцом Бернардом со словами, что «он проклятых еретиков сильно осуждает, но ничего не понимает в их речах», а посему продолжать такую работу больше не сможет, не навлекая на себя гнев святого отца инквизитора в нерадивом выполнении послушания.
Его слова обрадовали отца Бернарда, поскольку внимательный слушатель для его обличающих проповедей пришел сам [3].
— Манихеи, — торжественно провозгласил отец Бернард, разламывая напополам уже надкушенную булку хлеба, — это секта опасных еретиков, последователи которой признают и допускают наличие двух Богов и двух Повелителей: доброго Бога и злого. Создателем всего видимого мира и человеческих тел, — он красноречиво обвел рукой комнату, — они признают не небесного Господа, которого называют добрым, а дьявольского Сатану, злого бога, которого называют злым или богом этого века и князем этого мира. Таким образом, это и различает обоих создателей, божественного и дьявольского, и, соответственно, вещи невидимые и внетелесные, и другие — видимые и телесные.
И как существуют два бога, значит, и Церкви есть две — одна добрая, к которой причисляют себя последователи секты и признают церковью Иисуса Христа, а другую называют злой, которой считают Римскую церковь и непристойно именуют матерью разврата, большим Вавилоном, блудницей, дьявольской базиликой и сатанинской синагогой. И считают, что невозможно спасти душу свою в вере Римской церкви.