— Хм, хм, — прервал я Середи. Он чересчур разгорячился. — Ты ведь говорил об излишних треволнениях. Впрочем, не знаю.
— Не знаешь?
— Не знаю.
Середи неохотно замолчал. Даже если бы вам было по девять лет, думал я, все равно я не сказал бы вам, давайте, ребята, валяйте. Да, но это по разумению человека, которому сорок пять, а если бы и мне было девять лет? Что бы я сказал тогда?
К несчастью, мне уже совсем не девять. Есть и другие возражения, думал я.
— Здесь другое, — сказал я.
— Хе? — взглянул на меня Середи.
— Тогда мы могли, а теперь нет.
Теперь уже Середи не понимал меня. Он поднял брови. Но я не мог объяснить. Долго. Да и лень.
Надо все-таки прочитать до конца рукопись Медве. Излишние треволнения? Тогда еще жизнь для меня была ясной и понятной, так это начиналось. И если бы я мог выбросить, словно ненужную исчерканную бумажку, всю эту папку — ведь он написал мне, делай, что хочешь, — то я смог бы продолжить сейчас прямо с того места. С ясности и порядка. С полнокровной жизни, как выразился Середи.
Надо посмотреть эти бумаги. Надо попробовать. А вдруг их и в самом деле можно выбросить.
Тогда еще все имело смысл, это я хорошо помню. Только вечером началась заваруха, в той длинной, второй спальне.
6
Медве не пишет, что утром нас перевели из квадратной северо-западной спальни — мы провели в ней всего одну ночь — в длинную спальню, вытянутую вдоль фасада, с десятью окнами, выходившими на юго-запад. Возможно, он прав, и такие малозначительные подробности следует выбросить из рассказа, ибо они только утяжеляют его; но дело было так, и я не могу не сказать об этом, потому что в той второй спальне мы так и остались. В ней стояло восемьдесят две кровати, и унтер-офицер Богнар распихал нас поодиночке подальше друг от друга; Цако строил Медве трагические рожи; я же нисколько не жалел ни о потере своего вчерашнего соседа, Эломера Орбана, ни о всех прочих. Я ждал своего друга Петера Халаса.
Солнце еще светило, хотя стояло совсем низко, всего на один палец от горных вершин и точно на уровне третьего этажа. Когда прибыл батальон, оно напрямую било в окна спальни. Вокруг парка, небольшого здания лазарета с отдельным садом и хозяйственного двора бежала высокая, километровой длины кирпичная стена, бедная родственница своей великой китайской сестры. Помимо главного входа были еще боковые и задние ворота: самые большие из них, огромные железные ворота на цепях, северные, выходящие на шоссе, и южные, ведущие к мельнице, назывались ворота Неттер и ворота Коллер: никто не знал почему. Сначала с железной дороги через ворота Неттер въехали груженые подводы. Мы, конечно, не знали, откуда они появились, видели только, что они выезжают из-за угла здания и курсанты в синих кителях и черных брюках выгружают множество чемоданов, корзин и сундуков. Потом из главной аллеи донесся отдаленный звук трубы, совсем не фальшивый, как вчера, и едва она кончила трубить, мелодию марша подхватила другая, еще более звонкая. Когда и та умолкла, мы услышали топот походной колонны. Медленно, враскачку приближались шеренги первого взвода первой роты, с железной неотвратимостью, словно тяжелая галера к своему причалу. Кто-то фальцетом отдавал короткие команды. «Полурота!» Чеканней зазвучали шаги; тах-тах, тах-тах: «Стой!» Потом сзади уже другой голос повторил: «Полурота!» Тах-тах, тах-тах: «Стой!»
Я напряг зрение. Где-то там Петер Халас. Одна из колонн обходила фонтан. «Полурота!» Обогнувший фонтан взвод двинулся прямо, и, когда приблизился к зданию, вмешался новый фальцет: «Полурота!» Предыдущий голос крикнул: «Стой!» Через два шага и второй: «Стой!» Потом еще откуда-то: «Напра-во!» И вразнобой, на все голоса повсюду слышалось: вольно! вольно! вольно!
Медве пишет, что именно в тот момент он о чем-то задумался, но трескотня команд выбила мысль у него из головы, хотя думал он о чем-то важном, что-то про Триестский залив. Потом он снова ухватил нить мысли, и снова ему помешали, и ни в тот, ни на другой день он так и не додумал ее до конца.
Я думал о Петере Халасе, и мне ничего не надо было додумывать. Я и так все знал. Петер был черный как смоль парень с лицом в морщинах от неизменной улыбки и с постоянно разбитыми коленками. Он как-то показал мне мягкий, упругий ластик для пастели и приврал, что стащил его в одной лавке.