Он стоял там, опершись о бортовое ограждение, засунув пилотку в карман, и смотрел на воду. Весь пароход спал. В темноте мимо нас проплывали необитаемые, заросшие лесом островки. На небе сверкали звезды.
Я подошел к Медве. Ох, и злился же я на него. Опять он проявил свою мягкотелость, на этот раз с Бонишем. Ладно уж, пусть сам бы пошел в караул, но зачем тогда было назначать Бониша? Он не умел поддерживать настоящий порядок и небрежно исполнял свои обязанности; уже в Дёре из-за него у нас вышла неприятность, мы слишком распустились, и Марцелл сократил нам на час свободное время в городе. А виноват был только Медве; при Драге такого быть не могло.
И за пуговицей воротника он тоже мог бы следить получше. И вообще. Эгоист, не хочет взять себя в руки. Хотя ему всего-то и надо чуть-чуть смирить ради нас свой идиотский норов, стать выше личных обид. Было ясно, что его скоро снимут. Он ко всему безразличен и недостаточно решителен. Хотя когда-то, в нашу первую неделю пребывания в училище, он был не в пример каким бойким и сколько раз рыпался когда не следовало, за что в конце концов его и побили. А теперь он лениво упускает сквозь пальцы то, что само идет ему в руки. Ох и наворчался же я на него за всю свою жизнь.
А теперь, едва я облокотился о бортовое ограждение рядом с ним, он набросился на меня. Я даже слова не успел сказать.
— Пошел ко всем чертям.
Он хотел помечтать в одиночестве, как с ним часто бывало, и глядел на воду. Но я и не думал уходить.
— Ты что, молишься? — спросил я, видя, что, опершись о борт, он сцепил руки.
— Да, — раздраженно ответил он. И тотчас начал: — Господи, избавь меня от моих друзей, с врагами же я разделаюсь сам…
— Ты ведь даже «Отче наш» не знаешь, — прервал я его.
Разумеется, он знал. Он так выучил эту молитву перед конфирмацией, что однажды подошел ко мне пофилософствовать, мол, в ней есть противоречие. «Да придет царствие божие», — ладно, не возражаю. Но тогда зачем давать нам хлеб наш насущный? Ведь тогда это будет совсем не важно. А? Зачем тогда хлеб? Зачем?» Он задумался. «Просто так», — ответил я.
Теперь он принялся читать молитву вразбивку — и чтобы позлить меня, — переделывал множественное число в единственное. «Остави мне долги мои, хлеб мой насущный даждь мне днесь…»
Я клюнул на удочку. «Дубина, — сказал я. — А как же другие? Им что, хлеба не давать? К примеру, Дани Середи?» — спросил я, ибо как раз в этот момент Середи появился возле лестницы — он тоже с трудом выбрался из нутра парохода. — А всем остальным? Не давать?» Медве удовлетворенно сообщил мне, что́ он делает на всех остальных. «И на меня тоже?» — спросил я. Он сказал, что и я могу оказать ему такую любезность.
Я, конечно, захохотал. Тут к нам подошел Середи и сонными глазами уставился на нас: чему это мы смеемся. В руке он держал свою саксовиолу, которую захватил с собой из дому. Медве хранил молчание. Я тоже. В конце концов Середи заговорил:
— Чертовски жарко там внизу.
— Чертовски, — сказал я.
— Просто нечем дышать.
— Нечем.
Медве вдруг поднял на меня глаза. Ему не понравилась моя интонация. Он пустился в длинные объяснения: мне лучше убраться ко всем чертям; чего мне от него надо, к этому миру не приспосабливаться нужно, а формировать его, не переделывать то, что в нем уже есть, а постоянно добавлять новые ценности, обогащать! Его не интересуют наши пошлые «стадные» проблемы, не в обиду мне будь сказано, и наконец, ко всему тому, о чем он рассуждал всегда, он добавил, что у него десять тысяч душ.
В его рукописи я нашел целую кучу отдельных записей, по большей части от первого лица. Я привожу нижеследующие строки, написанные в 1942 году. Даже тогда он продолжал наш старый спор, и мне сразу же вспомнилось то путешествие на пароходе!
«Бедные друзья мои, у меня десять тысяч душ, которую же из них вы обвиняете в том, что она вам не нравится? Я эгоист, я дезертир, я бездушен и не умею любить. Вполне возможно. Я не в восторге от самого себя, это так. Но ведь вы, ревностно оберегая вашу любовь, строите все на бесплодной почве безучастия, мое же равнодушное одиночество под навечно затвердевшей корой обезличенности черпает живительную силу в текучей, густой, безликой лаве абсолютного взаимопроникновения, которое посильнее любви. Я люблю ближнего своего, как самого себя. Такою же любовью. Но не больше. Бессильной, равнодушной, неповторимой. Неужели вы не замечали, что и у вас десять тысяч ипостасей, десять тысяч душ? Двигаясь вдоль необратимой координаты времени, мы из всех наших фактических возможностей реализуем всего лишь одну. Мы живем на поверхности осязаемой реальности, оторванные друг от друга. Однако вне границ восприятия и времени, где-то в пределах высшей реальности мы обречены на взаимозависимость. Наши побеги прорастают сквозь этот мир, тянутся дальше, вовне, в какое-то неведомое измерение, и там, в этом континууме мы связаны воедино, в одно целое».