Мы все кончили умываться и, испуганные, наблюдали за этой сценой, один только Цако продолжал, фыркая, окатывать себя водой под краном. Наконец Шульце кивнул, чтобы его остановили.
Мерени передал приказ несильным пинком.
— Так точно! — крикнул Цако, выпрямляясь.
Но мыло он схватил чересчур торопливо, оно выскользнуло у него из рук и улетело в конец жестяного желоба. Цако прыгнул вслед, но опять схватил его слишком суетливо. Мыло полетело назад. Мерени беззвучно хохотал. Когда на обратном пути Цако проходил мимо Шульце, унтер-офицер похлопал его по затылку и как будто улыбнулся.
13
Мне улыбаться не хотелось. Когда мы спускались на зарядку, я уже не так внимательно смотрел на картины вдоль лестницы и едва взглянул на «Урок анатомии доктора Тюлпа». Вздувшийся мертвец, над которым склонились голландские хирурги в колпаках, чем-то напоминал Элемера Орбана. Но я думал о другом. Почему Шульце позвал именно Мерени и Бургера — главное, почему именно Бургера? Этого я не мог понять. А может, не хотел или боялся. Что-то здесь было не так. Честно говоря, мне не по душе была и столь сильная страсть Цако к умыванию. Словно он взрослый мужчина. Конечно, со временем все мы полюбили свежую, холодную и бодрящую воду; но тогда еще нам это казалось противоестественным; мы от всей души ненавидели умывание.
О Петере Халасе я уже думал меньше, чем вчера вечером. Да и не было никакой возможности вообще хоть к кому-нибудь подойти. Шульце не оставлял нас ни на минуту, я не мог поговорить даже со своим соседом, это было возможно разве что в столовой, но сидевшие со мной за столом не обращали на меня никакого внимания. Словом, все утро мы только и делали, что исполняли команды. После завтрака — наверх в спальню, потом — вниз в класс, потом на плац, далее — врачебный осмотр и снова класс; и все время только стройся, равняйся, направо, марш, стой, отставить. Офицера мы видели всего лишь раз. Шульце рассаживал нас в классе и снова воспитывал несчастного Орбана, а потом вдруг повернулся к нему спиной и взошел на возвышение.
— Смр!
После этой команды усы его не встопорщились вопреки обыкновению, а мягко опустились вниз; он быстрым шагом двинулся к только что вошедшему подполковнику и отрапортовал ему.
— Спасибо, — ответил офицер и оглядел нас, вытянувшихся по стойке смирно. — Ну ладно, — сказал он еще и кивнул.
Он был совершенно лысый, и розовая кожа его черепа блестела на солнце. Он осмотрелся и словно бы задумался. Так мы простояли целую минуту.
— Вот этот шкаф! — сказал наконец офицер, указывая на дубовый шкаф у стены. И повернулся к Шульце.
— Так точно, — подтвердил тот, вытягиваясь в струнку.
— Пустой? — с ударением спросил офицер.
— Так точно, господин подполковник, — ответил Шульце.
Подполковник снова задумался на целую минуту. Словом, надолго.
— Ладно! — наконец произнес он, чуть кивнув. Это прозвучало кратко и по-мужски, но что это значило, удовлетворение или недовольство, понять было невозможно. Неожиданно он повернулся на каблуке и вышел.
Это был наш ротный командир. Нельзя сказать, что мы его никогда больше не видели, поскольку каждому из нас неизбежно приходилось раз в две или три недели являться к нему с рапортом. Но в спальне или в классе мы с ним больше не встречались; точнее, встретились только через два года, когда он начал преподавать нам историю, но тогда он уже не был командиром нашей роты.
С полудня с нами уже был Богнар. Выяснилось, что унтер-офицеры сменяются через день. И еще выяснилось, что этот Богнар с прокуренными усами, мужиковатый и ревущий как дикий зверь, по сравнению с господином унтер-офицером Шульце, не только сносный, но прямо-таки приятный человек. Уже после мытья рук, по пути на обед, на лестнице воцарилось веселое и раскованное настроение. Используя особый трюк — чуть подпрыгивая на подкованных каблуках, — можно было проехать половину пролета по стертым ступеням лестницы; трудность состояла скорее в том, чтобы не брякнуться в самом конце. Наша рота вытягивалась длинной змеей, и в той ее части, куда не достигал взгляд Богнара, можно было, изрядно грохоча, съехать по лестнице. При нем и разговаривали. Бог знает почему, Богнар не умел поддерживать дисциплину, как Шульце, хотя и позволял себе такое, на что Шульце в жизни не пошел бы. Время от времени он налетал на кого-нибудь из нас и мог даже в ярости отвесить затрещину или, схватив за нос, припечатать к стене.