— Дождь кончился, — повторил я. Мы доставали из нашей общей тумбочки кружки, мыло и полотенца.
— Ну ты, скотина! Не свисти ж. . .ой, — сердито ответил Середи.
— Ночью шел, — сказал я.
— Не шел.
— Нет, шел.
— Не свисти!
Мы кончили препираться. Середи сделал еще один жест, и мы кончили препираться, потому что этой перебранки уже было достаточно, чтобы стряхнуть с себя сон и вместе с тем почувствовать, как страшно хочется спать. У меня уже не было уверенности, что я просыпался этой ночью от дождя и холода.
Это могло произойти и раньше. Стоял густой туман. Я хорошо помню, что тогда, во время зарядки, стоял такой густой туман, какого я никогда в жизни не видел. Хотя, может быть, это случилось и не в тот день. Может быть, много недель спустя. Или в другой год. Впрочем, нет, в последующие годы, осенью тысяча девятьсот двадцать четвертого или двадцать пятого, уже ни Мирковски, ни другие под себя не мочились. И моя кровать стояла не там. Через два года, например, она находилась почти в самом начале приоконного ряда. А сейчас в конце спальни.
Конечно, густой туман ложился по утрам не раз. Но тот, самый первый, я запомнил особенно отчетливо. Свет ламп изменился, и открытые окна были словно закупорены дымом. Вроде бы тогда была суббота, поскольку Богнар выдавал чистое белье, и у первой кровати, неподалеку от умывальни, Драг выкрикивал фамилии по списку: «Матей, Медве, Мерени…» Как всегда, Мерени сам не пошел, а кивнул Медве, чтобы тот ему принес. Драг, тоже как всегда — это уже вошло у него в привычку, — грозно сдвинув брови, выдержал недоуменную двухсекундную паузу, потом, качнув головой и пожав плечами, подтолкнул Медве рубашку и подворотнички Мерени. Затем уже более грубым голосом продолжил чтение списка. Как-то раз Хомола тоже пытался не пойти за своим бельем. Тогда Драг прекратил раздачу и повторил: «Хомола!» Такие номера с ним не проходили. Ведь он первый ученик курса, и к тому же из умывальни в любой момент мог выйти Богнар. От Мерени Драг это терпел, от остальных — нет. Хомола вынужден был подойти сам; его уступчивость объяснялась, конечно, служебными отношениями, а вовсе не личностью самого Драга.
Медве не в первый уже раз перекинул обе рубашки через руку, развернулся и пошел назад, потом остановился. Теперь уже он застыл в нерешительности. Его китель был распахнут, и он нервно стал застегивать его — нижнюю пуговицу, потом следующую. Будто только для этого остановился. Мы, семеро новичков, тогда еще ходили в черных кителях.
Черные, временные «Waffenrock» нам обменяли на обыкновенные, серо-голубые кителя спустя пять недель после поступления. Значит, с начала моего пребывания в школе не прошло и шести недель. Самое малое — две, самое большее — четыре, четыре с половиной. А раз так, значит, это произошло где-то между первым сентября и шестым октября — но что именно? То, что я проснулся в полночь от шума дождя? То, что Медве бросил обратно на кровать белье Мерени? Или то, что снаружи в двух шагах не было видно ни зги из-за тумана и мы отлынивали от зарядки? Очень может быть, что три эти события произошли в разные дни.
Я не могу безупречно восстановить последовательность событий. Хотя и желал бы. Дело в том, что это и многое другое, о чем я должен рассказать, вполне могло бы произойти одновременно, зараз. В повествование встрял черный китель Медве. С ним тоже, как и с обстановкой спальни, с каждым мгновением, с каждой деталью связан длинный ряд предшествующих событий, больше того, к нему причастны последствия, результаты и дальнейшие события, они тоже, ретроспективно, задним числом, дополняют случившееся, выявляют его смысл; эти взаимные связи и отношения оплетают и пронизывают все насквозь. И все же, если я поведу рассказ, нарушив последовательность событий, ход повествования, и без того, возможно, подверженный произвольным трактовкам, неизбежно представит материал с ложными акцентами, односторонними взглядами, случайными, неполными и искаженными толкованиями; потому что какой угодно привычный и знакомый нам порядок обязательно навяжет себя всякому беспорядку; и может быть, как раз и выхолостит самое существенное — еще не познанный, более подлинный порядок беспорядка. Так что же все-таки существенно? Среди крошечных обрывков прошлого, сохраненных рукописью Медве и моей памятью, не менее своевольной и капризной, я не могу с уверенностью отделить абсолютно необходимые подробности от второстепенных. Знаю лишь, что, например, черный китель Медве, который он суетливо и судорожно застегивал целых полминуты, означал для нас совсем не то, что означают сейчас эти два слова. Возможно, это не столь существенно, но в его сукно уже тогда вплелся достаточно прозрачный подтекст, о котором трудно умолчать.