Выбрать главу

Но Герка выдержал. Все глубже и глубже «запахивался» парнишка в землю, хозяйничал, одолевал, сотворял. Летом сорок четвертого года он владычит на «колеснике». Через год перешел на гусеничный газогенераторный. Через три года керосиновый «натик» в руках. Погрохотала его биография.

Собеседуем мы с Георгием Минеевичем в заветрии под стогом сена. Сено с ягодкой — значит, июльское. Правая рука Георгия Минеевича на колене его утепленных простеганных брюк. Третья декада октября — Сибирь утеплит. На плечах телогрейка. Ее смело можно относить к легковоспламеняющимся веществам — так она пропиталась горючим, маслами и смазками. На голове немудрящая шапка-ушанка, из-под которой стекает вкось лба посивевший, но молодецки бодрящийся чуб. Выгоревшие брови тяжело легли на припухшие от бессонницы веки. Но все это по сравнению с владыкой-рукой, на которую я все смотрю, — проходные детальки. Ручища! Рука!! Вот она где, биография.

Лежит на колене… Такой инструментище, что если его приподнять и резко затем опустить, скажем, на наковальню — наковальня, ей-богу, должна зазвенеть. Она, рученька, и с погляду, по внешности-то, металлическая, малость лишь до вороненой стали «недоворонела». В кипящих маслах не была, не калилася, но остальные стихии, хоть малым единым зубком, отметились и зашрамовались на ней. Морозило, жгло, изводило зубилами, стачивало на наждаке, плющило под молотком, трясло током, закапканивало между цепью и шестернями… А она в ответ все росла, рученька, матерела все, тягостнела. Про такую-то, вызревшую, не хвалясь говорят: «Свинцом налитая, смертью пахнет». Выделила на ладонях защитный покров в виде ороговевших покатых мозолей, в виде толстой, потрескавшейся на квадратики, ромбики, треугольнички кожи.

— Должно быть, и в бане не враз отмываются?

— Где там! — гладит ладони Георгий Минеевич. — В отрубях часа два надо перво отпаривать, потом — рашпилем. Рашпиль чисто берет…

«Запиши, запиши-ка, Иван. Рашпилем! Такова-то вот кожа, с чьей ладони — твой хлеб…»

Прошлая осень, казалось бы, обрекла урожай на квашню. В солод, в сусло его подзаквасить решила. Под неопрятным, нудным дождем прозябали на нивах полтора миллиона гектаров хлебов. И каких хлебов! Такие не родом, а годом случаются. Золото! Золото под ногами! Упасть на него и завыть от бессилия, отчаяния.

Любители образности частенько комбайн именуют степным кораблем. Представьте, почти оправдалось. Пришлось им в ту пору и «плавать», пришлось и «на мели сидеть». В штатном расписании страды появились такие спецединицы, как трактора-подстраховщики, дежурные трактора. В их чрезвычайных обязанностях только и было маневра: выволакивать из раскисших низин, из свинцового гнета набрякших дождем солонцовых проплешин увязнувшие до пупка «корабли». Промокшие «капитаны» выдирали из барабанов вязкую, похожую на мочало солому, чертыхали прогноз, поминали богов.

Где-то в конце сентября впервые развеялись тучи, ослепило неяркой голубизной протрезвившееся наконец небо, в две ноздри засвистал, двадцать метров в секунду помчал теплый просквозной ветер.

«Окно»!

— Расскажите, Георгий Минеевич…

— Что рассказывать?.. Приценюсь к своему комбайну — зверюга же, зверь — «Сибиряк». Сам от первого до последнего винтика направлял его да отлаживал. Приценюсь к урожаю — набористый хлеб, добрый хлеб, бункер стонет от эдакого. «Можешь, Георгий? — себя тайновнутренне спрашиваю. — Можешь ты рекордсменам это самое… перышко из хвоста выщипнуть?» Бес мой внутренний, подъярыга-зуда, отвечает: «Могу! Почему не могу?»

С полуночи, по морозцу да звездам, пошел весь и сказ…

— Вот про «беса», Георгий Минеевич, вы поминали. Каким его себе представляете?

— Ни рогов, ни хвоста, ни копыт, ни шерсти. Человеческое самолюбие твое. Соревновательная такая пружинка. Как взвелась — дай ей капсюль разбить. Изоржаветь, ослабнуть может без «выстрела»…

Рассказывает Петр Иннокентьевич, председатель колхоза:

— Шоферы при Маркове тоже должны были сутки работать. Зерно на тока от комбайна возить. И начал один засыпать на ходу. Разыскивает меня, говорит! «Хоть режьте, хоть ешьте — концы. Не могу. Аварию совершу».