Выбрать главу

— Это, дядя, когда мы в детдоме были… Когда пришла зима, у нас дров не было. И днем в пальтишках, и ночью. Холодно было. Один чай теплый. Об кружки руки грели. Заведующая Нина Васильевна один раз заплакала. А потом! А потом к нам Ленин приехал. Подарки нам привез! А потом дров нам привез! А потом нарубил… Ты, дядя, Петю не ругай. Это я вспомнила… И придумала.

Елизар сам видит — погорячился.

— А ну, играйте-ка сызнова, — на скамью поместился. И тут же думка: «Дров нарубили — теперь осталось поджечь да пожару наделать».

Начали ребятишки свою игру заново.

Расставила «заведующая» деревенскую нашу мелочь в круг и указывает:

— Ты, Коля, будешь «кошка», ты, Зина, «мышка». Играйте, дети, а я уж-жасно заторопилась. Владимирьича встречать пойду.

Дошла до дверей и теперь Петра за собой ведет. «Кошки-мышки» притихнули. Малый вывострил как-то бородку, голову набочок наклонил и басит по возможности:

— Здравствуйте, дети!

Наши деревенские хором:

— Здравствуйте, Владимирьич!

— Как живете, маленькие? — востренько оглядел всех Петька. Наши опять дружненько:

— Хорошо, Владимирьич! Рисуем, песни поем, буквы знаем.

— А что вы сегодня в обед ели?

И опять одноголосом:

— Хлеб ели, картошку и чай!

Елизар дивится сидит: «Гляди-ко, как отмуштрованы. Как на плацу!»

А Петрушка — «Владимирьич» — дальше допытывается:

— И как? Наелись? Все сытые?

— На-е-лись!

— А кто не наелся?

Тут Кондрашка Игнатьев скорчился вдруг и навроде слезу себе кулачком вытирает.

— А ты, мальчик, наелся? — подступает к нему Петрушка.

— Нет, — говорит.

— И чего тебе не хватило? — огладил ему макушку Петро.

— Хлеба хочу… И картошки.

Резнуло Елизару по сердцу. Вспомнилось, как они от немудрященького красноармейского пайка крохи какие-то отделяли. «Москва. Пролетарским детям». Живая же правда перед глазами разыгрывается.

Петро между тем на «заведующую» разговор перевел.

— Дрова у вас есть, Нина Васильевна?

Та ему:

— Кончились, Владимирьич. Уж-жасно, не знаю, что делать. Завтра и чаю согреть не на чем.

Петрушка опять голову набочок. Поразмыслил немного и говорит:

— Трудно, дети… Подождите, дети, немного. Вот разобьют красные наши бойцы врагов — все у вас будет. Лапша молочная будет, кисель ягодный, сайки белые, крендели… А дров я вам привезу. И о сладком чае похлопочу. До свидания, ребята!

— До сви-да-ния, Владимирьич!

Петрушка поднял кусок отводины, сцепил за руку Семку Кобзева — в сенки убрались. Настька к мешку с горохом. В запечье стоял. Сложила ладоньки лодочкой, зачерпнула гороху и несет «воспитанникам»:

— Вот вам, дети, подарок от Владимирьича. Сушеные вишни это. Уж-жасно вкусные! Ешьте.

Грызут наши сибирячата. Облизываются.

— Н-но, Воронко, но! Тяни, милый! — послышался Петькип голос из сенок.

Отворяется дверь, и на четвереньках через порог Семка Кобзев карабкается. По плечу у «коня-Воронка» веревка пропущена и концами к салазкам привязана. На салазках остаток отводины. В зубах у Семена другая веревка закушена. Потоньше. Заузданный, значит. Она же и вожжи. До средины избы уж «повозка» продвинулась. «Тпрру-у-у!» — внатяг струнит вожжи Петрушка. Семке щеки веревками врезало, а он знай свое фыркает, шеей мотает, «копытами» взыгрывает. Со всем усердием «лошадушка». Еле утихомирил его Петрушка. Кинул вожжи и обращается к Настеньке:

— Топор у тебя, хозяюшка, есть?

— Имеется, имеется, — запоспешала Настенька.

— Неси-ка, — басит Петро. — Я вот бревнышко-другое на рысях изрублю.

Настенька подает. Петька принял его и косится на Елизара. По игре-то рубить теперь надо, а тот, видишь ли, накричал.

— Ну руби потихоньку, — разрешил Елизар.

Рубит Петрушка и на каждый взмах приговаривает:

— Не робей, малышатки! Сейчас я вам гарнизую тёплышка. Последнее это дело — детишкам в холоде. Ленинское брёвнушко — оно жаркое!

Переклевал отводину — подает топор Настеньке:

— Держи, хозяюшка. Разжигай. Отогревай своих воробейчиков. Завтра утречком еще привезу.

Настенька сложила поленца колодчиком и созывает свой улей:

— Дети, идите греться. Сейчас будем греться.

Сели они кружком вкруг поленец и тянут ручонки к колодчику. От ленинского бревнышка греются, В запазушки тепла набирают горсточками.

Подкатило Елизару к горлу — никакого слова не выдохнуть. Пришлось отворотиться от ребятишек. «Угретым так не сыграть. Вовек не додуматься», — слезу почул.

Помолчал несколько, говорит:

— Ладно. Играйте. Только поджигать не намерьтесь… не вздумайте. И рубить на улице надо. Ленин-то на улице ведь рубил?

— Ага. Мы подсматривали.

— А может, Петя, это не Ленин рубил? Ленин, может, только побывал у вас да наказал кому следует, чтоб вам дров привезли, а рубил уж другой кто?..

— Не-е-ет! — оба с Настькой на дядю встопорщились. — Он это был. Голос-то ласковый слышался. По голосу сразу можно узнать. А в шинель он переоделся, чтобы пальто свое не замазать.

Разуверять Елизар их не стал. Да и не суметь бы… Уголька под поленцами не тлеет, а им тепло грезится. На всю жизнь отогреты. Вся его досада растаяла. Забыл, говорит, зачем и опояску в руках держу…

Миронов почин

Годов десять с тех пор прошло. Повестка дня тогда была — организация колхоза. В каждой избе про это разговор. Днем, значит, и ночью — домашние прения, а вечером наберемся в Совет да про то же самое. Табаку тот год, помню, до весны не хватило. Пережгли за спорами. Дело неизведанное — суди, ряди, гадай! Который уж и решится, глядишь, да жерёбушка, будь она неладна, отсоветует. Встретит хозяина, хвост дужкой изобразит, всеми четырьмя стукнется об землю, вызвенит голосишком и на поскакушки к нему. Пошепчет мягкими губенками в ладони, и размяк мужик. «Она ведь в колхозе и узнавать не будет меня». Уткнется бородищей в гриву промеж ушей — такой родной, занозный дух по ноздрям стегнет — до прослези. «Эх! Свое, чужое, чертово, богово!» А тут еще «домашняя кукушка» подкукует… Глядишь, «активист» неделю и просидит дома. Своя рубашка, значит, верх взяла. Считает, считает он на ней латки-заплатки, шьет, порет, кроит, перекраивает, как ни кинет — все тришкин кафтан в наличности. Плюнет тогда, да за полушубок, да на народ…

Жерёбушка опять круг по подворью даст и сопаткой бодаться. Ну и отведает со всей ладони: «Все бы играла, худобина, все бы шутила».

Этот уж, считай, переболел. Простился со «своим». Глядишь, Елизарова полку прибыло. Тот за колхоз-то обеими руками голосовал. Не сказать, чтоб он худо жил, возле середнячка где-то межевался, но за партийную линию — первый, можно считать, боец на деревне был. Горел этим. Однако туго дело шло. Беднота да вдовы — те хоть бы и сейчас не прочь, а справный хозяин ужимается. Поживем, мол, увидим. Из таких-то Елизар больше всего на Мирона Вахрина надеялся. Тот хоть и молчун был, хоть и Библию частенько расстегивал, а вперед повострей других глядел.

Кулацкое-то восстание на памяти еще. Он тогда деревню спас. Из окошек выглядывают: «Что с мужиком стряслось? В мыло да пену лошадей устирал». А он, не заезжая домой, проскочил к церкви да в набат.

— Восстанье, — говорит, — мужики, поднялось! В Рощихе, в Ларихе коммунистов режут, вот-вот сюда отряд приведут на расправу да мобилизацию. Силом мобилизуют… Вы как хотите, а я коней распрягать не буду. На лесоразработку подамся. План нам от властей доведен — стало быть, и причина есть в лесу находиться. И семьи прикроются. Моя думка, что это опять ихние благородья мужика подседлывают. В Москву на нем въехать норовят. Коммунисты хоть хлеб у нас для рабочих забирают, а эти — головы разверстывают. На мясо погонют! На баранину!

Ну и увел мужиков в лес. Которым опасно было — с семьями ушли. Там, на заимках, и переждали всю заваруху.

После-то Мирона нашего не только деревня, а вся округа нахваливала: «Голова мужик, дескать. Министр. Даст же бог людям!..»

На этого-то «министра» Елизар и полагался. Да уж больно он на язык крепенек был. Зайдет в Совет, «здравствуйте», верно, от него услышишь, а дальше снимет шапку, местечко сесть найдет — и в потуцарствие.