Выбрать главу

— Верно, кутья. Вознесся. А нам, чадам своим, заповеди оставил. «Не убий», говоришь, сказано? А тюремный батюшка со крестом по камерам ходит да приговаривает: «Целуйте, дети, лик спасителя — завтра утречком на зорьке вас вешать будут». А полковой батюшка первым словом «За веру…» солдата на убийство благословляет, а самодержец православный, помазанник божий залпами, залпами по христовой пастве да шашками, шашками по башкам!.. «Не укради» еще сказано! А кто нашу силу жевал? Кто нашим потом пьян был? Христос нас не человеками — «овцами» назвал, а овец стричь надо. Стрижка не воровство — законный доход. Поп стригет, купец стригет, помещик с заводчиком доят, брынзу варят, царь мерлушки снимает, а урядники да есаулы тушки шомполами разделывают. Дале пойдем… «Не прелюбосотвори» сказано? А нашим прабабкам и здесь Христа утешить нечем. «Барин зовет!» Не пойдешь?! Овцу и в другую скотину переделать недолго. И вот грудь, такую же, какой сын божий вскормлен, сучкины дети иссасывают, а рожденного по образу и подобию божьему «собачьим братом» зовут. «Не прелюбосотвори», а на «веселом доме» красный фонарь горит. При чем тут заповеди, когда полицией дозволено?.. Лжа и фальшь кругом! Он нас в судный день делить собрался: на овец, мол, и козлищ… а мы поделились уж. На овец и волков поделились. Сладенькая плакса — вот он кто, спаситель твой, оказался! Да к тому же дезертир… Отведал земного — на небо вспорхнул. Ждите, мол, протрублю… Две тыщи лет скоро, как «овцы» с неба глаз не сводят! Раздолье волкам!.. А он не трубит. Или труба испортилась, или досыта еще не наплакался, на нас глядя. Как, по-твоему?

Мы сидим — рты пооткрывали… «Дочитался, — думаем, — вымолчался. Гляди, как славно Библию толковать стал…»

Никишка мнется стоит, а Мирон прямо с мохнатками к нему в душу забирается.

— Ну, дак как рассудить?

— По-моему, вирьятно, вся причина… скорей всего… Ну да! Труба подгадила.

Как грохнули мы! Ну, духовенство!.. Отчебучивает чего. Никишка тоже козельчиком зашелся: «Гляди, мол, как ловко я сшутил». Только на Мирона это без воздействия. Просмеялись — опять он к нему подступил.

— Ты под Ленина слезу не пущай, елеем его не мажь… Он другого сорта спаситель: «Пролетарьи, значит, соединяйтесь» и… своею собственной рукой, то есть. Сами себе спасители. И суд сделаем, и рай сотворим. Его на небо не вознесешь — он землю любил. Видишь, за бревно ухватился, строиться на ней хочет! Кабы мы все так-то: плечи свои под бревна… Да совесть у нас еще махонькая. Мы еще за полподковы железа да куричью потраву друг на дружку зубами клацаем. Свое-то к нам диким мясом прикипело. До его, ленинской, совести, может, только наши внуки дотянутся. А дорастут!.. Это бревнышко, которое он несет, — живая заповедь им. Подхватят и донесут куда задумано!

На другой день Мирон Минеич Вахрин заявление принес. А через неделю он председательствовал на первом колхозном собранье.

Елизар на общих скамейках сидел. Улыбался.

1959 г.

СОРОК СЕДЬМАЯ МЕТКА

Кешка — он кому сын? Андрею Куроптеву! А внучек кому? Старому Куроптю! Фамильные, можно сказать, волкодавы.

Деда он не помнит совсем, а отца — смутненько так. По четвертому годику оставался, когда Андрей на войну уходил. Чего он может тебе рассказать?.. С мамкиных слов разве…

Старый-то Куропоть — он бы еще поторил волчьи тропки-то… Не с одним серым бы еще за лапку поздоровкался — здоровенный еще чалдонище, с каленым румянцем на щеках ходил, а скопытнулся, слушай-ка, за «тьфу». Скажи вот, пожалуйста?.. Ни ночь, ни непогодь, ни стая волчья, лютая февральская, устрашить его не могли, а через несчастных зайчишек смерть принять пришлось. Оно по правде если сказать, то и дивиться особо нечему; уж больно он всякие охотницкие приметки соблюдал. Чертовщинке тоже в вере не отказывал. Через это и с попом не в ладах был.

Пошел он раз капканы доглядеть, а поп ему повстречайся да усмехнись… Куропоть — домой! Худая, дескать, примета — попа повстречать. А тот себе это на усок и замотай. Нарочно стал попадаться навстречу, как Куропоть в лес направляется. Отприветствует его по отчеству, про здоровье спросит… Куропоть аж зубами скорготнет. Сосверкнет глазищами да и назад… Плюется потом в малушке-то, честит духовенство. Другой бы на эту приметку наплевал пять раз, а он так и не переступил. Ночами стал уходить или по воскресеньям, когда поп в церкви.

Как надел лыжи — слово ему сказать не моги про волков. Обругает! А уж если с добычей идет — вовсе прищеми язык… Прибить мог. Сестра родная, годов, поди, двадцать не виделись, приехала погостить, а брата нет — на промысле. Елфимьевна — ее Куроптихой же прозывали — и без хозяина золовку приветила. Родню созвала, ну, там, наливочки выставила, самоварчик, вареньица — сидят, довольствуются. Куропоть середь пиру-то и зашагнул в избу с волками на плечах. Пусть, мол, туши оттают. Ну, свои-то знают порядки — сидят безо всякого вниманья, а гостья, от долгой разлуки да от наливок, и возликуй:

— Ба-атюшки! Поглядите-ка!.. Да ведь он с волками, с добычей! Пару принес… Охотничек ты наш разудалой, дай-кось я тебя расцелую!

И уж губки груздочком сложила, в Куроптеву бороду ими целится. Тот как шмякнет волками об опечек да как рявкнет на гостью:

— Черви тебе на язык, полоротая!

Одной Елфимьевне, жене своей, только дозволял волчье имя упоминать. Та их, волков-то, до двенадцатого колена клянет, бывало, а Куропоть ничего, молчит.

Помер он вот как.

Истопила однова Елфимьевна баньку.

— Иди-ка, — говорит, — старик, прогрей суставы… Все на морозе да на морозе — не волчья кость, чай! Я малинки заварю, чайку попьешь. Держи веничек, чтоб им от чумы переколеть, волкам твоим. Ступай, угар-то, поди, вышел…

Ворчит эдак ласковенько на манер самовара откипелого, а сама бельишко тем временем собирает.

Куропоть и пошел.

А через промежуток время залетает в избу — лица нет на мужике. Пал на лавку и квакает: «Ква… ква… ква…» Елфимьевна в понятье взять не может, что со стариком стряслось, а ему, оказывается, квасу надо было. Сгреб он со стола крынку и до дна ее опростал.

И тут же грохнулся.

Пока Елфимьевна за сыновьями бегала — он уже остывать начал. Обсказала она про баню — ребята туда. Там оно и объяснилось, дело-то…

У нас тот год зайцев, слушай-ка, развелось — коробами возили. Вот тут, в Дунькином овраге, бывало, полазишь часок-другой — весь ими увесишься. На огородах, на гумнах таких по порошке кружев наплетут, сороке негде след оставить. Совсем зверь истварился, всякий страх и стыд потерял. И под амбары лазит, и до того обнахалел, что собак на собак натравливать приспособился. Один с одного конца деревни забежит, другой — с другого, и несутся повдоль улицы друг дружке навстречу. За тем и за другим, ясное дело, собаки стаями увяжутся. На встретенье-то зайцу деваться некуда — он через изгородь, значит, и сиганет. А собаки сшибутся — и ну свою братву потрошить.

Вот и с Куроптем они же напроказили… Елфимьевна баню открытой оставила — не угореть бы, а они и попользовались. Запрыгнули на полок, сажей там припудрились, дымку нанюхались. Уши у них от жары обвянули, повисли, разбери-ка, не приглядевшись, что за порода. Куропоть их в таком виде и застал. Ну, в бане известно какой зверь, по тогдашнему понятью, жительство себе облюбовывал. Всякая нечистая сила. Куроптю, значит, и сдействовало… Где таз, где веник, где подштанники растерял. И на квас поманило.

Вот и вышло, что трус храброго одолел. Покойника, конечно, за эту слабинку не повинишь сильно-то. На славе тогда черти были. Все на них валили. А с черта взыск известный. Ребята, верно, этим зайцам уши пообрезали, а толку-то?.. Ушами отца не воскресишь, быть самим за главных оставаться.

Андрей — это старший — при отце охотой не занимался, по хозяйству пособлять надо было. А при таком случае не бросать же капканы в поле. Пошел по отцовской лыжне. Пошел да так ее и уминал, можно сказать, всю жизнь. Этот уж другого закала Куропоть получился. Ни от попа, ни от черной кошки не воротил, ни в чох, ни в сон не верил… А промышлял ладно. Палочку выстругал, слышь… Как взял волка, так мету на ней зарежет. До войны сорок пять волчьих душ он на этой палочке пометил. Он бы, ясное дело, за всю-то свою жизнь еще бы не одну палочку изрубцевал, да, вишь, понадобился на другое. Вызвали мужика в военкомат, машинку в кудри запустили, с солдатством поздравили — и в путь. Сын Кузьма у него в ту пору на фронте был, девки до волков неохочи, а Кешка, говорю, по четвертому годику оставался.