Выбрать главу

Вся Веселая Грива собралась у Берестышкова гроба. Лежал он в нем покойный, светлый. Бородка в клинышек сведена, а усы, как им любо, так свои сединки и распушивают на ласковом ветерке.

Со всего района съехались лесники проводить в последний обход своего старого товарища.

И стреляли они над его могилой из ружей. И бросали на гроб по горсти лесной земли. И обсадили лесники Берестышкову могилу деревцами.

В изголовье — березку. Пусть лепечет она, беленькая лесная девчушка, песенное русское деревце… Что пролепечется, то пусть и лепечет.

Потом — елочки. Пусть стоят они в долгом почетном карауле у простого надгробья с красной звездочкой наверху. Много таких над солдатскими могилами.

И тополинки… Пусть напоминают они людям, что здесь похоронен человек, который украсил, угрел зеленой шубкой посильный ему кусочек родной земли.

Растут деревца. Тихо лепечет листками березка, вторят ей тополинки, шуршат колючими лапками елочки, зеленеет молодой порослью лесная Веселая Грива. А я хожу и смотрю на ребятишек. А я хочу угадать нового Берестышку… Кто? Который?..

Не этот ли вот, по грудь вымокший в дождевых веселых лужах, с голубень-синь глазками, промнет потом тропки в новых веселогривских лесах?

А может быть, тот?

А может, ты?

Чей мизинчик облюбует голубая стрекозка?

Вот и кончается моя сказка-быль.

Сказка потому, что не мог я про Берестышку домашними или книжными словами говорить. Каждый день его жизни в сказку просится.

А быль? Быль потому, что живут еще на нашей умной, зеленой, радостной земле и такие… Казненным Носом одного в наших местах звали.

1962 г.

ЗОРЬКА НА ЯБЛОЧКЕ

Я сторожем работаю. Сельповский магазин охраняю. Ну, летнее дело — душно в сторожке… Три-четыре мыльных или каких ящика разоставлю вокруг себя и сумерничаю. Глядишь — и подойдет кто. Беседа составится. Да такая, что и бочкотара в ход пойдет. И про турку тут у нас, и про «диких зверей», как говорится, и про разное другое. Нам-то куда как славно, а председатель мой косится. Не один намек от него выслушать пришлось. Лично мне, конечно… Глаз, мол, протезный, нога деревянная, да еще разговорами бдительность притупляешь. Разу мимо не пройдет, чтобы ноздрей не подергать. А мне одному — тошно. Не могу! Притом когда-то еще обокрадут, может, и вор на мой пай не родился, а я бы наперед «лазаря» пел!

— Будьте покойны, — говорю, — Леонид Федорович… У сибирского гвардейства, — говорю, — в случае чего и деревяшка шрапнелем бьет.

Отшучусь так легонечко, чтобы на большое зло не налезти, да за свое.

Чаще других Богдан Мироныч Найденов ко мне заворачивает: «испожизненный» наш пастух. Идет с отгона — редкий раз не погостит. Работа тоже одинокая — сам, Валетко да стадо — скучает по разговорам.

Люблю я его встречать.

Присядет он рядышком, плащишко свой на коленках разместит и — ровно полянку в карманах да в башлыке прихоронил: струечку мяты нос причует, земляничка заистомляется, луговая купавка померещится, тмин-самосей полем пахнёт. Лесники еще похожий дух приносят, но тех зеленый клоп подконфузивает. Неподмесным полевым зазывистым таким надыхом пастухи одни только пропитываются. По соковой ягоде ходят, на медогон-траве дремлют, со всякого цвет-растенья пахучие дымки, вихорки их окуривают, из-под радуги берестяным ковшичком пьют — удивительно ли? Весь витамин земли ихний!

Сейчас ему, Богдану нашему Миронычу, на шестой десяток под горку. Но стариком не назовешь. Не скажи! Кудри хоть и проредило местами, а двоих лысых шутя осчастливить может. И седины в них не вдруг-то… не щепотью, а поприцеливаешься. Брови и вовсе нетронутые. Густые навесились, кудластые. В молодости, может, кто и «соболиными» рекомендовал, а сейчас такие дворняги шевелятся — не знаешь, с каким мехом сравнить.

Лицом и так цыгановатый, а за лето вовсе зачугунеет. Приглядишься — в мелкую перекрестную морщинку человек пошел, шаг отступи — все чернота хоронит. Одни усы вразномасть. Где носом приголублены — вороные. Дальше, по ходу роста, буреют, гнедые делаются, самые пики до чалой даже масти выгорают.

«Испожизненным» пастухом он себя к одному разговору назвал.

— Я — испожизненный. Пятьдесят скоро лет, как на коровьем следу стою.

— Да ведь тоскливо! — толкуем. — Один год, — вспоминаем, — свою скотину подворно пасти пришлось — день-то, он тебе за год тянется. Хоть кнутом по солнышку…

— Кому как… — загадал Мироныч. — У поля ведь мно-о-ого чуда!.. Привораживает.

— Привычка в основном действует, — высказываемся мы.

— Не одна привычка, — заперебирал он Валеткины уши. — Всякому своя солостинка зарониться может.

— Что бы это за «солостинка» такая могла быть? — интересуемся.

— А всякая, — отвечает. — Кто чему удивиться способен. Я вот, к примеру, в ребячьих еще годах нарожденного зайку изловил. Биречку ему тронул — холодненькая биречка! Палец на нее наложил, согреваю мякоткой!.. И скажи! Вроде как кожи на моем пальце не сделалось, одна нерва. Дрогнет у зайца биречка, а у меня той же секундой под ложечкой прострелит. Потайной какой-то щекоток. На качелях вниз идешь — так же ознобляет… До сих пор помнит палец, как под ним холодненькая заячья губа-раздвоешка играла-вздрагивала. Во сне даже другой раз…

Почему, говорю, и люблю его встречать. Не только плащ — разговоры полем пахнут. Про козленков глаз вот… Впрочем, глаз тут ни при чем. Не про него сказ.

Сидим как-то с Миронычем на ящиках, одна речь кончилась, другая не началась, утаились, думаем каждый свое.

По слуху определяем — молодая парочка на подходе.

— Раньше, Алеша, красивше любить умели, — доярки Наташки Селивановой голос доносится.

— По каким признакам ты это определила? — Алешка спрашивает.

Алеша — это нашего старшего механика сын. В отпуск из армии приезжал.

— Вот демон был описан… — Наташка ему отвечает. — Демон! А какой он в чувствах своих прекрасный! Насколько он к своей возлюбленной нежный, бережный… Помнишь, как он Тамару поцеловал? Чуть-чуть, слегка, лишь прикоснулся он устами… Прикоснулся… — на тихий шепот сошла девка.

— Вот что! — присвистнул Алеша. — Теперешних девушек, оказывается, демоны хороводят?! Не знал, не знал… — подыгрывает. — В таком случае нашему брату, зенитчику, отбой играть остается.

— Пусть и демоны, — Наташка говорит. — А сравни вот, как про современный поцелуй поется: «у Костромы целуются, а слышно у Саратова». Это что?.. Тунгусский взрыв какой-то! Ужас!

— Действительно! — хохотнул Алешка. — Любая дальнобойка…

— Или вот это поют… — Наташка опять приводит. — «Так ее поцеловал — еле-еле дыхала». Не дышала даже, а дыхала… дыхала!

— Это они, песельники, для красивого словца уподобляют, — Алешка определил. — Сами небось трепетливей того демона вокруг своих Тамарок.

— Я не отрицаю… — приглушила голос Наташка. — Не отрицаю, что у девушки от поцелуя дыханье на некоторый промежуток может пересекчись, бывает такое, дак об этом, опять же, вполнамека надо сказать. Загадкой! Поберечь надо золотую эту минутку у девушки.

Дальше мне не слышно стало. Смеюсь впритишку. Уборочная же идет, зябь пашут, а у них, видали, что во главу угла ставится? Не так поцеловали!

Шевельнул Мироныча локотком — не отыгрывает.

Приглохнул и я.

«А ведь не от большого ума хохочу!» — подозревать начал. Своя молодость завспоминалась. Тоже… хорош был… Руку алым жигалом кольнул. На предмет закляться, что вечно не забуду. Сейчас вот про собственное положенье думаю, небось и холодным не кольнешь. На лешак оно сдалось! А тогда — без трепету. Кланька в румянцах, слезки вот-вот брызнут, по избе горелой кожей пахнет. Новобранцевой. Глупость ведь вот, сине море, а приятно вспомнить.