Выбрать главу

Позвал я свою Клавдею Митрофановну за магазином присмотреть — отправились мы.

Кузьмовна, замечаем, у калитки стоит.

Подходим ближе — не убегает. Наоборот — к супругу посовывается.

— Пакет тебе! — тревожно так сообщает. — Бандероля какая-то.

У нас сейчас же догадка: «Детский садик это!»

Зашли в избу, разрываем конверт — так и есть.

В два тетрадных разворота картонка, а на ней ребячьи фотокарточки. Каждый в кружок взят и названы. Соловьев Володя, Курзюмкина Надя, Лихих Петя… Кузьмовна тоже подошла, заприщуривалась. Лампу давай выкручивать.

Ну, где удобнее момент найдешь!

Рассказал я ей про язвенника, про солдата, про то, как в белые халаты мы наряжались.

— С этой точки, — говорю, — и цветы оценивай. Дело тут никакое не сердечное, а само натурально — государственное. Мужик с обчественным сердцем, а ты его голодом моришь, на чердаке ночует. Девки вон под коров садят…

Старуха чует — каяться надо… Да хоть одна из них каялась сразу-то!

— А зачем не спросился? Зачем самовольно?! — обиду изображает.

— Да ведь для государственного интересу! — подчеркиваю опять. — Вот, сине море, убыль тебе какая?

— Мало их, этих цветов, растет… — подбурчал Мироныч.

— Сколько ни растет — все мои! — повела по горизонту руками Кузьмовна.

Изловила Миронычевы глаза и подступает к нему:

— Без спросу единой незабудочки чтобы не смел! Все мои! Слышишь? — И даже раскраснелась. И даже, ей-богу не вру, помолодела.

— Да твои, твои, моя славушка! — приобнял ее Мироныч.

На другой день, после утренней дойки, побежала бригада к Наташке. Сфотографированных ребятишек с собой несут, письмо ихнее.

— Смотри, подруженька! Читай, подруженька! Ну, и в семь голосов Мироныча превозносят.

— Такого лирического старичка — в комитет комсомола только! — Олька Остроушкова кричит.

И вот какое прострельное слово случается.

«Здравствуйте, дорогие наши няни!» — ребятишки пишут.

Оно, конечно, не ребятишки, но как бы и ребятишки. От ихнего имени.

Прочитала Наташка первую строчку — и шабаш. Слезинки вдруг накипели, губка дрогнула. Няни?!

У нас, в Сибири, старших сестренок принято нянями называть. Под чьи «баюшки» возрос, чью шею ручонками оплетал. Желанные они маленьким-то, сестренки-няни, с материных рук на ихние бегут. До седых волос иной братик доживает, а старшая сестра все — «няня». Даже по смерти. Не скажет — сестру, няню, скажет, похоронил.

Наши няни…

А ведь если обдумать эти слова, обдумать если!..

Крепким сном спят еще матери… Раскидались в своих кроватках, разбрыкали розовыми пятками свои одеяльца завтрашние заселенны земли. Золотая почка на неисцветаемом народном дереве. Улыбчивые сны им грезятся… С потягушками. Со сладкой слюнкой на щечке… Вдох — выдох, молочное брюшко. Спи. Не спят твои няни. Звенят подойниками няни.

Не гудят еще утренние заводские гудки, не ушли еще в шахты ребята, не ступили еще городские девчонки в свои цеха, физзарядка еще не играна, а уж хлопочут у всесоюзной застолицы молочные наши няни.

Славен русский хлеб. Славен квас с луковкой. А славно же и ты — родное русское молочко!

Из ваших подойников, няни!

Я, случается, зайду ночью домой, спичек там не станет или махорка кончилась… Зайду домой — не спит моя Клавдея Митрофановна. Складет руки на грудь и нянчит их: «Рученьки вы мои! Матушки вы мои!» Тридцать лет продоила! И морозу и бруцеллезу досталось. Открываю я тогда чекушку с денатуратом и начинаю ей суставы растирать. А одно время подошло — кончился денатурат! Чем ей боль унять?

Взбодрил я голос и по возможности веселей:

— Не стони, — говорю, — Клавдея! Вашему брату, старым дояркам, памятник в Москве сотворяют…

— Какой такой памятник?

— На одном камне с Гагариным, — говорю. — Он будто бы перед полетом земным видом насытиться вышел, а ты ему в этот момент крыночку молока протягиваешь. Испей, мол, сынок, земного. Гончарного еще производства крыночка, — разрисовываю ей. — Щербатая такая…

— Почему же щербатая? — напугалась старуха. — И почему именно меня поминаешь?

— А кого же, — говорю, — поминать, если не тебя да не вас. Кто их, таких ребят, вскормил-вспоил? Из щербатой крыночки…

Врать-то я весело начал, а набрел на эту думку — самому волнительно сделалось.

— Поищи, — говорю, — по белу свету таких старух! Ни рожна нету нигде таких старух!

Затихла моя Клавдея Митрофановна.

Рукам-то, может, и не легче, а душе — воскрыленье. А сердцу-то и радостно.

Многое искупили они — звездолазы наши. На льдинах потеплело, в горячих цехах посвежело…

— Нету таких старух! — шумлю. — Взлетают ребята лейтенантами — садятся майорами! Это же… Сине море…

Вот и твои, Наташа… Улетят, белозубые, улетят, синеглазые, туда улетят, что ни с крыночкой к ним не дотянуться, ни «творожку на рожку» подать. Ступят они, смелые твои «братики», на чужедальные запредельные неземные тверди, а ты им, бесстрашным, — няня.

Самый радостный в мире атом несешь ты в своем подойнике. Царь-витамин! Первочудо умной зеленой Земли! Солнечные зайчики ребячьего хохотка, разворот богатырских плеч, витье тугих жил, могучий мосол недробимой широкой русской косточки…

Не плотины из-под твоих рук встают, не сады расцветают — самая радостная и удивительная красота. Румянец на щеках у родного народа — вот твоя золотая слава. Твоя и подружек твоих молодых, нецелованных.

Звонких же вам петухов, веселых и ясных зорь вам, народные наши няни!

Вот Наташку слово-то до слез и прострелило. А к этому — мордашки ребячьи.

И не уехала наша Наташка.

Ходит со скамеечкой за известной Вербой и напевает:

— Будешь убегать — я любить тебя не буду. Бить тебя буду. Стой, душок, стой!

И послушайте, что говорит по этому поводу Мироныч.

— На солнышко, — говорит, — я удивляюсь. Вот кто труды свои украшать умеет! «Зацвети! — от каждой согретой выращенной былинки требует. — Зажгись!» Яблоко, к примеру, взять… Мало, что круглое оно, сладкое, душистое наспело, мало, что пчелиные следки розовой искоркой по нему пролегли, мало этого солнышку — дай еще зорьку на самом глядельце зажгу!

Вот и людским трудам тоже бы… Не только сальдо-бульдо, а еще и каждому свою зорьку. Как Наташке… Одна маленькая словинка, один теплый лучик из чьего-то умного сердца, а какая правда вдруг ожила, засияла: няня! Удивительного завтрашнего народа няня! В миллионы молочных зубок улыбается ей сегодня краснощекое горластое державное племечко!

Вот и все пока. Кому мало — навестите мою сторожку. Мироныча позову с Валеткой-пчеловодом… Этот хоть и не говорун, а тоже его люблю. Тоже… дикой полянкой пахнет.

1962 г.

ДЫМКОВО БЕССМЕРТИЕ

Счастье-то люди по-всякому понимают. Один берет бессмертную, скажем, свою душу, кладет ее на пачку трехпроцентных облигаций, накрывает сверху сберкнижкой, стягивает все это хозяйство резинкой, приставляет к нему волкодава поклыкастей — и комплект. Весь апогей и перигей тут. Другому опять апрельская зорька, журавлиный клич да непойманный пескарь спать не дают. Третий — картавого лепетка-щебетка не наслушается, чем ребячья теплая головка пахнет, не надышится. У четвертого — любовь…

Я не про такое счастье начал…

Проживает с недавних лет на центральной усадьбе нашего совхоза некто Ефрем Матвеич Тилигузов. В запенсионных годах уж… Одинокий. Путевки никакой не предъявил, подъемных не требовал. «Печник я», — и все тут. Ну, печник на целине — должность громкая… Дали ему сразу же квартирку — живет. Кладет в новых домах печи да плиты, без останову при этом громадную с крышкой трубу сосет да бессловесные какие-то песенки себе под нос мурлычет.

В конце первого месяца вызывает его прораб в контору.

— Сколько, — спрашивает, — сработали, Ефрем Матвеич?

Другой блокнотик бы там развернул или — невелика цифра — по памяти ответил, а этот вдоль окна по конторе ходить принялся. Ходит, свежие трубы на домах определяет и нараспев ведет: