Выбрать главу

— Он голенастый у нас, он малокровный у нас… На днях футболом в нос попало — кровинки не высеклось…

— Ценный, значит, нос, — повеселел механик. — А что голенастый, говоришь, — стать у них, тринадцатилетних, такая. Самые журавлики… Работать его надо, чертенка, заставить! На прополку его!..

А вечером к ним зашел Дымок.

— На однолетках сейчас нехорошо ему быть, — говорит. — Просмешки пойдут, да и самому пареньку совестно… Давайте его мне.

Стал Невидимка у Дымка подсобником. Заберутся вдвоем в дом, и вся тут бригада.

Вот Антоново начальство и затревожилось. С одной стороны, по Антошкиным словам, неизвестно, какой масти «трясун», а с другой — молодая душа на ущербе. Что может получиться? Нехорошо может…

А Антон знай нагнетает:

— Таких сам Емельян Ярославский от суеверства не отрекет.

Походит, походит и опять:

— Копыта откину, а разоблачу! С катушек собьюсь!

Ну и, конечно, упоминает, что на три метра в землю видит.

А заведующий отделом культуры — Помпей Помпеич он имя-отчество носил — такая перина по комплекции был: на один вздох две лошадиные силы тратил. Вот ему, значит, до некоторой степени и приятно, что кадры у него такие… Ну, настырные, зоркие, юркие. «Он, может, от своей живости и беседу запорол, — думает. — Потом опыта нет, — размышляет. — А парень — колобок! Живчик парень!»

— Ладно, — говорит, — наблюдай там пока… А вскорости я сам подъеду.

В уборочную и подъехал. Уполномоченным от района к нам был назначен. Ну, совхоз большой, обязательства взяты высокие, директив много, а тут еще погода гадит — он даже похудел несколько. Впрочем, чтобы нашего директора, извечного хлебороба, заставить семенное зерно сдавать — тут, я думаю, не один Помпей похудел. Дар речи все-таки надо было иметь… Получилось как? Квитанции от Заготзерно авансом взяли, а в бункерах пусто. Была одно время такая система. Только когда приказал наш Петро Васильевич, со всякими матерками, семенные амбары выгружать, тогда только вспомнил Помпей про свои прямые обязанности: «Посмотреть, однако, что за старик».

Ну, поздоровался. Недокладенную печь пошлепал. Про свод, под, дымоход кое-что разведал, обогревательными оборотами поинтересовался. А когда этот разговор иссяк, спрашивает:

— Вы, папаша, как пожилой человек, не смогли бы пояснить…

— Что изволите? — отозвался Дымок со стремянки.

— Непонятное мне место есть в Библии, в самых заповедях… «Не убий», «Не укради» — это ясно. Это даже в уголовном кодексе подчеркнуто… А вот как понимать «Не вари козленка в молоке его матери» — ума не дам.

— Не вари, значит, козленка… — задумался Дымок. — В материном молоке, значит… Хм… чего ж тут мудрого… У козлухи-то сколь чаще всего козлят нарождается?

— Два или три бывает… — предположил Помпей.

— Ну-й вот… Тут всякому Авелю ясно… Если я выдою козлуху и сварю в еёном молоке козленка, то второй козленок не сосамши останется. Верещать будет…

— Не-е-ет… — протянул Помпей. — Тут другой смысл должен быть… глубокий какой-нибудь, в другом надо зерно искать.

У Дымка и стремянка скрипнула:

— Зерно, говорите? Можно и к зерну применить… Семенное вот сдаем… Ведь это же истинным образом козленка в молоке его матери кипятят! То же… в уголовный бы кодекс…

— Это как же понимать? — колыхнул грудью Помпей.

— Землю примем за мать, за козлуху, значит… Семенное зерно — это молоко. Директор наш — козленок…

Тут он не то что позапутался, а Помпей его обезъязычил.

— Вы, может, и повара назовете? — с загадом спрашивает.

«Болтаю, — мелькнуло у Дымка. — А чего знаю, болтаю… Может, сорта меняют. Может… да мало где меня не спросили».

Ну и — воды в рот.

Помпей, однако, на ус себе:

«Вон ты как трактуешь?.. Действительно — специя!»

С тем и уехал.

Остался Дымок при собственной трубке. Сосет ее до свисту, молоточком по кирпичам постукивает. Постукивает, потесывает их, бессловесные себе песенки под нос мурлычет. Антошка прислушивается другой раз: «Псалмы — не псалмы, лявониха — не лявониха. Пожалуй, псалмы. Потому что — без слов. Замаскированным образом. Так, так…» А тут еще, как на притчу, после Невидимки подсобника Дымку немого дали. Поговорить бы Антошке, а как? На пальцах-то про бога поди-ка размаячь.

Подошло опять лето. Невидимке — каникулы… Снова он к Дымку. Сам пришел, попросился. Матвеичу, конечно, приятно это. Стал он по-настоящему паренька к мастерству приучать. Даст ему урок и наблюдает. Видит, ладно дело подвигается; кирпичиков поднесет мастеру, глинки замесит. Не отвлекает. Так они обороты прошли, два свода парнишка своими руками поставил, к другому приглядывается. Чуть минутка посвободней — чертежики себе для памяти чертит. Затронуло парня. Не торопится с себя глину отмывать.

— А что, Бориска… — завел как-то Матвеич. — Почему это печи другой раз очагами называют?

Парнишка задумался.

— Вот еще говорят: защитим родные очаги. Умрем за них…

— Это, наверное, в стихах так да в песнях, — задогадывался Бориска. — Ну да… Неудобно же запеть: умрем за родную печку. Смешно получится.

— Действительно — неудобно… — согласился Дымок. — Ну, тогда вот так скажем… Вот стоит дом, — повел он вокруг себя рукой. — Проконопачен он, покрыт, оштукатурен, застеклен, пусть даже будет побелен и покрашен — печи только нет. Дом это? — прищурился старый. — Нет, скажу я тебе, не дом. Сарай покуда… гараж, склад! Разоставь ты в нем красивую всякую мебель — зеркала там, диваны, шторы повесь, ковры постели, цветами убери, музыку даже включи — все тебе удовольствия, кроме тепла. Что получится? Неуют. Дикая красота получится. Ко всему этому печи именно и не хватает. Мы души с тобой в дома вставляем. Веселые, добрые души… Семейные такие солнышки! Вставим, а потом человек всю жизнь вокруг него свою орбиту и водит.

Бориска губешками дрогнул.

— Не так, думаешь, сказал? — дернул усом Матвеич. — А ты погоди… Купали тебя маленького где?

— В ванне, наверно… В жестяной.

— Правильно. В ванне. И обязательно, заметь, поближе к печке ее придвигали. Тебя чтоб, поросенка, не застудить. А кашку где варили?

— Кашку на керогазе можно…

— Х-хе, хлопчик!.. Керогаз-то, он чуток тебя постарше. А тысячи лет до него за все печь отвечала. И за баню, и за квас, и за Бородинское поле. Да и сейчас… Три раза за стол садишься — с кого спрос? С нее. Озябнул, измокнул — где грудку, спинку погреть, где одежонку просушить? Откуда угольков взять штанцы погладить? Даже пустяк — ус побрить-поголить, и то горяченькой водички надо. Это не говоря про каждодневное ее тепло. Оно незаметное нам, а в лихой час… Ой, парень! Почему солдату, когда он на боевом поле лежит, неотступно печка грезится?.. Запеть неудобно… А только в нашем краю люди свои пепелища по печам определяли. У кого петушками была раскрашена — по петушкам, у кого цветиками — по цветикам, у кого ничем не раскрашена — все равно свою печь узнавал. Падал с нее, от тятькиного хлыстика на ней хоронился, дедовы сказки слушал, ягняток обсушивал, тысячу, может, коржиков из нее съел. Каждая царапинка… Главную-то присягу, Боренька, человек возле родной печки принимает. Здесь его родина начинается, отсюда!.. А ты говоришь, запеть неудобно…

Вот так, где прямиком, где обходами, а подведет парня. Укажет ему звездочку на ремесле. А это великое дело — звездочку увидеть. И в мраморе, и в глине. Кротовья без нее жизнь.

Парнишке и засияло. Две смены готов передник не снимать. И все сам до всего дорывается, сам, своими мозольками надо. И хорошие эти Матвеичевы слова напеваются: «…Души в дома. Семейные солнышки…» А тут еще со штукатуром у Дымка схватка произошла — вовсе…

Случилось как-то в одном доме, что и штукатурили его тем же часом, и печи ставили. Народишку густо… В таком разе без перекура редко случается. И вот разлакомился один штукатур веселые истории про печниковское сословье рассказывать. С очерненьем авторитета все. Ну, там, как печник фуражку у генерала напрокат брал. Не Бориске бы, верно, и слушать, да куда ты его подеваешь. А штукатур завернет и похохатывает.

— Было такое дело, было… — подтверждает Дымок и тоже посмеивается.