Выбрать главу

«Дедо! Была у тебя борода? Стратоныч в летопись безбородым тебя записал…»

1966 г.

О ЧЕМ ШЕПТАЛ ОЛЕНЕНОК

Детинка с сединкой везде пригодится… В Крыму гостил — яблони окапывал, за Байкалом — внучонка доглядывал, а в Заполярье… впрочем, здесь сказ не на час.

Заболела в школе-интернате ночная няня. А на Севере с кадрами дело известное. Недостает народу. Пришлось учителям ночами дежурить. Не оставишь же ребятишек безнадзорными. Один вечер, гляжу, и мой собирается — сам директор школы. Ну, гость, гость я у него, а надо же и гостю совесть чувствовать.

— Ложись-ка, — говорю, — Владимир, да спи. И так ни дня, ни ночи. И учителей своих больше не тревожь. Пока живу — подежурю.

— Ладно ли будет?.. — замялся сын. — Женская должность… Да и тебе докука. Неудобно.

— Все ладно, все удобно, — твержу. — На рогожке сидючи, о соболях не рассуждают.

Стал он меня инструктировать. Ребятишки, поясняет, в интернате разноплеменные. В основном ненцы, а там дальше и ханты есть, и манси, и селькупы, и коми, и татарчата. Есть и первогодки. Только-только из тундры. За этими особо доглядывать наказал.

И вот в первый же вечер обзавелся я на старости лет новым прозвищем. Набегает на меня один оголец и при всей ребячьей массе спрашивает:

— Дедушка Нянь! А вас как зовут?

— Алексей, — говорю, — Елисеевич.

Дудки брат! Не прижился «Алексей Елисеевич». Глаза свои черные узкие щурят на меня, бесенята, и со всех сторон зудят:

— Дедушка Нянь, который час?

— Дедушка Нянь, в окошко глянь!

Постарше возрастом на розыгрыш меня берут, а нулевички, которые по первому году русский язык изучают, — эти от чистосердечности:

— Дедуска Нянь, ты зубы цистись?

Ну, я смирился. Пусть Нянь буду. Лишь бы порядок велся.

А порядок какой?.. Вспетушатся — разнять, пристрожить. Вовремя спать уложить. В умывальники воды налить. А в самое ночное время и сторож я, и доктор, и пожарник… ну и побудить еще некоторых обязан, дабы не «нарыбачили».

Заприметился мне в первый же вечер ненецкий парнишка один из нулевого класса. Петя Поронгуй звать. В умывальнике холодной водой на себя плескал, визжал при этом. Полведра воды извел, а глядельце свое на сон грядущий так и не удостоил сполоснуть. Черноголовый, черноглазый, зубки, как у песца, востренькие, беленькие, нос в пуговку сплюснутый — словом, мальчонка весь в свою нацию. Я бы, может, с первого вечера его и не заприметил, если бы той же ночью разговор у нас с ним не состоялся. Обходил я потихоньку спальни, и заскрипи вдруг дверь. Он как подхватится, как встрепещется! Глаза диковатые, удивленные и не на меня смотрят, а мимо да сквозь — вдаль куда-то.

— Чего ты соскочил? — спрашиваю.

— Ко мне… ко мне Тибу сейчас приходил. — На дверь все смотрит.

— Это кто — Тибу? Сродственник?

— Олененок мой.

Вытер будто бы на школьном крылечке четыре скорых своих копытца и, звонко поцокивая, похрустывая ими, взобрался на второй этаж. Одну дверь понюхал, другую понюхал — в третью вошел. Одного парнишку понюхал, другого понюхал — третьим Петя оказался. И зашептал, зашептал олененок горячими мягкими губами в Петино ухо. О чем шептал — не помнится, куда сбежал — неведомо.

Когда Петя вскочил, он уже в дверях мелькнул. Только белый короткий хвостик показал.

Потрогал я у парнишки лоб — нормальный лоб. Приласкал его, успокаиваю:

— Здесь ведь не чум, а школа… А оленей в школу не пускают. Ни-ни! И разве догадается олень вытереть ноги, снег с копытец сбить? И разве умеют олени ходить по лестницам? Подумай сам! Сон это тебе приснился, детка. Греза.

— Чесны октябрятское, приходил! — заклинается мой нулевик. — Вот сюда потихоньку разговаривал, — на ухо себе указывает. — Целовал немножко… Силюнявый…

— Ну ладно, — твержу ему. — Ладно. Верю. Во сне каких только чудес не происходит! Скучаешь, видно, вот он и приходит, оленько твой. А ничего с ним не случилось. Живой да веселый, скачет да пляшет.

Заулыбался. Шепотком, сколько по-русски владеет, принялся мне про своего любимца рассказывать.

Мать у олененка, оказывается, волки разорвали. Стал он «авкой». Так ненцы оленьих сироток называют. Их запускают погреться в чумы, ласкают, надевают на шею звонкие веселые колокольчики. В первый же день Петя скормил сиротке целую банку сгущенного молока. Частично, конечно, сам съел. Кое-что по щекам да по носу размазалось. Пустяк совсем. Олененок за два зализа всю эту сладость с него языком смыл. Петя даже пободался с сироткой, чтоб не очень он по матери тосковал. А теперь вот сам Петя тоскует. К 8 Марта воспитательница Нина Александровна письма мамам писала — Петя наказал своей: «Поцелуй моего олененка, моего Тибу. Семь раз поцелуй».

Шептался, шептался — уснул наконец мой оленевод.

А на другой вечер невеселый, белых зубок не кажет. Ходил, ходил неприкаянный, потом достал из своей тумбочки ком пластилину, лепить принялся. Олененка, говорит, леплю. Тибу своего. Вокруг тумбочки все эти селькупы, ханты, манси, ненцы, татарчата сгрудились. Наблюдают. Советы дают умные. Голова, туловище, хвостик куда с добром из-под Петькиных пальчиков формируются, а с ногами полная неустойка. Вылепит тоненькие, какие бы и полагались олененку, — они его сдержать не могут. Давит их туловищем. Крендельком подгибаются, в стороны их разводит. Олешек, бедный, то набок свалится, то, как богомолец, на колени опустится, а с третьей попытки и вовсе на хвост сел. Наблюдатели до живой слезы ухохатываются. Где же это было видно в тундре, чтобы олень на хвосте сидел! Сделает Петрушка потолще ноги — опять неладно. Со слоном олененка начнут сравнивать. Или со школьным бухгалтером Захаром Захаровичем, который одышкой страдает. Востроглазая публика! Терпел, терпел мастер разные реплики — рассердился. Шлеп свое искусство по носу, шлеп по хвосту — кикимора получилась. Спрятал пластилин, спать улегся.

На другой день заступаю на дежурство — опять лепит. И опять ноги.

Глядел я, глядел, говорю:

— Каркасик, Петя, надо изготовить. Из проволоки. Тогда у тебя и ноги и роги в пропорцию получатся.

— У оленят рогов нет, — заулыбался он над моей обмолвкой.

— А в каком ты его образе хотел вылепить? — спрашиваю.

— Что — образе? — не понимает.

— Ну… на бегу, на скаку, в игре, в драке?

— В драке! — глазенками сверкнул.

— А как оленята дерутся? — испытываю.

— Передними копытцами дерутся.

— Хорошо! — говорю. — Будет тебе завтра каркасик.

Через неделю подвожу к Петькиной тумбочке сына Владимира.

— Подазывай своего драчуна! — мастеру говорю. Покраснел, застыдился, но достает.

— Вот… Тибу мой…

Олененок предстал как природный. На задних копытцах напружинился, вздыбился в боевой позиции. Белый короткий хвостик вот-вот оживет, задрожит… Ноздри раздутые, лихие. Не то чтобы злые или свирепые, а так… ребячьи. Простодушные. На игру склонные. Головка на спину запрокинута, а ушки начеку. На груди бубенчик. Передние копытца до того игровито в подвысь взнесены, что, кажись, стукнет он ими сейчас парнишке в кухлянку, и затеется та развеселая кутерьма, по которой долго тоскуют в школах нулевички ребята, а в тундровых чумах их дружки — авки-оленята.

— Ты посмотри, как он душу живую схватил… подстерег! — восхитился Владимир. — Это же птица на взлете!

— Это Тибу, — Петрушка его поправляет.

— Тибу?.. Тибу.. Как же это на русский переводится? — обернулся Владимир к старшеклассникам.

— Попрошайка, — отвечают.

По словарю проверили, точно — Попрошайка.

— За что же ты такого красавца Попрошайкой назвал? — спрашивает Владимир у Петьки.

Оказывается, есть за что. Чистенький, сытый, красивый… Все его в чуме балуют, лакомят, ласкают. Ну и пристрастился. Перед Петиной мамой храпит, танцует, слюну вожжой пускает: «Дай моему языку сладкий кусочек!» Сестренку Катю бодает: «Добром отдай лакомство!» У Пети по целому часу обнюхивает рукавички: «Не запрятана ли там печенюшка? Не припасен ли там кусочек сахару?» И только к папе не подходит. Подходил, а потом перестал. Папа заложил Попрошайке за нижнюю губу щепотку табаку. Думает, если самому вкусно, то и олененку. Не-е-ет! «Сам соси табак, папа Поронгуй!»