Выбрать главу

А так и не сказал! Ни Николаю, ни нам не признался, что купцы его разукрасили. На неведомых людей сослался. А зря. Потянули бы за ниточку, глядишь бы, и до клубка… До змеиного гнезда. Впрочем, винить его за это особо нельзя. Боялся, что мы за соболью шкурку тоже вором его посчитаем.

В отряд нового дружинника под собственной фамилией записали — Осип Поронгуй. Только бесполезно. Отвык он от собственной у купца. Построение, бывало, начнется — Дунайко с правой стороны от хозяина место займет. На перекличке: «Поронгуй! Поронгуй!» — голосят.. Не откликается Поронгуй. Глазков, командир наш, в порядке шутки как гаркнет тогда:

— Индейко с Дунайкой?!

— Я! Стесь! — грудь выбодрит. И собаку тихонько ногой подстрекает: отзывайся, мол. Дунай знай блох ищет. За всю свою службу голоса не подал.

Стали мы нарожденного Осипа товарищем Индейкой звать. Тут нелишне сказать, что и самому ему приятное это имя было. Кто на гонках всегда побеждал? Не Осип, а Индейко. Кто первейшим стрелком назван был? Не Осип, а Индейко. Как бы спортсменскую и охотничью доблесть оно собой являло. Внушилось так.

Висел в нашей казарме портрет Владимира Ильича. Студент Акеша из старой газетки перерисовал. Индейко поначалу ничего. А как осмелел, обзнакомился — спрашивает:

— Это кто такая?

— Ленин, — отвечаем. — Неужто не слыхал?

— Которая такая — Ленин?

Не слыхал! Не знает, оказывается!

Ну, против него из нас всякий комиссар. Поясняем:

— Вождь мирового пролетарьята он.

— Председатель Совнаркома.

Индейко хлоп-хлоп глазами.

Покосился на нас Акеша, приглашает его к себе на топчан.

И вот как у него насказалось… Поначалу «самоедскую песню» вспомнил. В том, говорит, еще веке записана. От пьяного ненца. Отдал меха за «веселую воду» и лазит в ногах у купца. Поет. «Благодарю тебя, знатный брат, ты дал мне водки, сделал меня пьяным. Я, негодный, дурной, кланяюсь до земли, благодарю тебя, целую тебя».

Индейко приулыбнулся. Знакомая картина. Акеша, наоборот… Серьезный сидит.

— Не так ли, — говорит, — и народ твой, Индейко, богами, попами, шаманами запуганный, царями, властями поруганный, есаулами, урядниками битый, сеченный, турковским, чупровским зеленым вином одурманенный, к тупому покорству и скотству почти приведенный, не так ли и народ твой, Индейко, земно кланяется своим грабителям, целует преступные руки своим умертвителям?

Затихла казарма. Только распевный Акешкин голос по ней:

— Едет в тундру Ленин на белых оленях. Три светлых заветных ленинских слова, как три поднебесные вешние радуги, на оленьих кудрявых рогах сияют…

Поднимет Ленин с колен обесчещенный, изнемогающий, вымирающий народ твой и скажет ему первое заветное гордое слово: «Ненэць» — «Человек».

Ленин окликнет ограбленный, истираненный народ твой и скажет ему второе заветное слово: «Ерв» — «Хозяин». Хозяевами жизни, земли, воды и неба своего назовет ненцев Ленин.

И радостно будет видеть его глазам, слышать его ушам, как обнимаю я тебя, как говорю тебе третье его заветное слово: «Папако. Пебя. Нюдя ня» — «Брат мой. Желанный мой младший брат».

С этими словами действительно крепко, скула в скулу, обнял Индейку: «Ленин велел, папако».

Индейко наш задышал, задышал неровно, глаза вовсе сузились:

— Скоро придет? — на портретик указывает.

— Он бы давно уже здесь был, — вздохнул Акеша. — Не допускают его.

— Кто?! Котора не допускают? — схватился за берданку Индейко.

Ну, тут уж из каждого угла разъяснения:

— Кулачье, бандюги…

— Контра офицерская из тайги повылазила.

— Купчики-голубчики… Старейшины ваши, вотчинники.

— А шаманы?! Шаман — он тоже психиятр.

— Избили ленинские олени янтарные копыта свои, — досказывает-распевает Акеша, — посекли жгучие пули кудрявые их рога, заледенели оленьи слезы, из ноздрей сукровица сочится, а не могут, не могут прорваться они через вражьи лихие заслоны…

Опять вскочил Индейко:

— Где олени? Говори место. Индейко выведет!

Индейко выведет… И ничегошеньки-то он не знает, соболий охотничек.

Не знает, что от Алтая и до Березова свирепствуют по Сибири кулацкие банды, полыхает восстание, что вся полнота власти на Тобольском Севере на нашем жиденьком войске держится. Стоим мы здесь под командованием товарища Ивана Глазкова как отряд Особого назначения, и задача наша — до последней, до крайней возможности охранять и защищать Обдорскую радиостанцию. Через нее единственную держит Москва связь с островом Диксон, а через Диксон — с Дальневосточной Республикой.

— Понимаешь теперь, какую надежду на тебя да на твою берданку товарищ Ленин содерживает? — спрашиваем у Индейки.

Нахмурил черные брови:

— Понимаю.

— Тут не соболей стрелять…

— Купеца Туркова? Митьку Слюнтяя?

— Возможно, что и Слюнтяя.

Я говорю: Индейко ничего не знал… Многого не знали и мы. На другой день ударил по Обдорску набат, а в подголоски ему — стрельба. Из чупровского подворья, из прочих потайных берлог вскосматилась против нас разномастная контра. Первым делом ревком да радиостанцию захватить норовят. Председатель ревкома Иван Владимирович Королев из-за угла убит был. Командир отряда Иван Глазков в перестрелке погиб. Начальник радиостанции Иосиф Волков команду принял[3].

— Держать, ребята, радиостанцию!

Держим. Отстреливаемся. На неделе еще несколько лобовых и обходных приступов отбили. В дружине урон. День ото дня редеем, редеем. Больше половины боеприпасов истрачено.

На одном из рассветов видим: всадник со стороны противника в нашу оборону скачет. Вслед ему заполошную стрельбу бандючки открыли. Миколка-цыган скакал. В чупровскую конюшню пробрался, жеребца обратал, выждал момент, когда ворота откроют, и наудалую. Только косоворотка на горбу пузырится. На шее соболь повязан. По соболю — кровь. Скулу пулей чиркнуло. Соскочил с жеребца — кричит:

— Вы мне вольных бумаг не давали, а я вам, как отцам родным… Добра желаю!..

Желал добра, да недобрые вести Миколка привез. Сообщил цыган, что из Березова к обдорским крупная банда на помощь подходит. Разведка наша подтвердила. В таком числе подходит, что не нашими реденькими штыками сдержать ее. Между дружинников много коренных, обдорских, было. У этих семьи.

Когда определилось, что нет нам другого выхода, кроме неминучей поголовной смерти, решили мы отступать в тундру. И полетела в Москву последняя с Обдорской радиостанции телеграмма. Такие писались слова: «Коммунисты Тобольского Севера, истекая кровью, шлют пламенный привет непобедимой РКП, дорогим товарищам и нашему вождю Ленину…» И партийным, и беспартийным ее зачитали. Индейко поначалу не разобрался что к чему, а когда дотолмачил, подхватил свою малицу и бегом в аппаратную.

— Индейко тозэ… Тозэ, товарису Ленину просяльный привет!

Иосиф Волков кивнул. Передам, мол, Индейко.

На два отряда разделились. Наш в тундру двинулся, а Сергиенко решил через Урал на Печору, к своим пробираться.

Тогда-то я поел дохлой оленинки. Вспоминать страшно. Кабы одни, а то детишки с нами, женщины. От зверской кулацкой беспощады уходили. Тундра — пустыня. Ни обогреться, ни обсушиться. Олени из сил выбиваются, падают, а ко всему этому со дня на день, с часу на час обдорской бандитской погони ждем.

Двое девчонок умерло. Раненые на нартах застывают.

Посылает командир Индейку к сородичам. Нарты дает, денег дает.

— Любым способом разыщи чумы, вези в отряд оленины. И хлеба. Хоть детишкам…

С Индейкой в провожатые Миколка-цыган напросился:

— На деньги, может, не продадут, дак я соболем рыскну, — командира обнадеживает.

И тоже на нарты.

Чупровского украденного жеребца съели. Пришлось цыгану с оленями спознаться. Хореем подцеливает, ворчит:

— А, мамынька, моя мамынька! Да поглядели бы твои глазыньки, на какой безобразьи родимо твое жигитует.

Отправили их.

Закупили они полмешка муки, шесть туш мяса да к упряжкам по паре свежих оленей добавили. Сытые едут, довольные: вот, гляди, обрадуют отряд.

вернуться

3

Фамилии подлинные.