Выбрать главу

…Известный всем в районном поселке милицейский старшина Иван Иванович, имеющий к тому же прозвище «Самособой», шел на жиденьком заполярном рассвете с дежурства домой. Шел, размышлял, чем жена угостит его: оленьим ребрышком или рыбной котлеткой? Чайку опять же крепкого — дна не видать «капитанского» — выпить жаждалось. И вдруг нежданно-негаданно регистрирует он своим старшинским взглядом небывалое в милицейской практике нарушение. К памятнику Ленина лесенкой приставлены нарты, к нартам три белых оленя привязаны, и люди в малицах исхитряются надеть на бронзового Ильича… малицу.

— Эт-то што?.. — оторопел, приостановился, спросил сам себя Иван Иванович. — Это как понимать надо?

По улицам народ движется. Иному уж на работе надо быть, а он остановился и наблюдает, как Ильича, симбирца-волжанина, северянином обряжают.

— Ребята! Ребятушки… — дал голосом «петуха» Иван Иванович. — Вы это… само собой… чего удумали?

С постамента — слово по-русски, два по-ненецки, кое-как поясняют:

— Приказал Темный Ненец одеть Ленина в малицу. Худо ему на ветрах да морозе с голой головой. Зябко в одном пиджаке стоять в нашей тундре. Разве иссякла она мехами? Разве перевелись в ней белые олешки?

Окончательно растерялся Иван Иванович. С одной стороны посмотреть — теплом да любовью своей народ Ильича одаряет, с другой — нарушение же! Притом скопление публики… И посоветоваться не с кем — прямого начальства нет. Одному и немедля вопрос решать надо.

Оглядел Иван Иванович еще раз окрестности — сам один должностное лицо.

— Это что за стратегик такой у вас — Темный Ненец? По темноте, само собой, знаете чего натворить можно?.. А со скульптором вы согласовали?! Может, он в корне за основу не примет! Притом, местные власти есть, хоть и в командировке… Где он, ваш Темный Ненец?

— Хотел сам приехать… Заболел шибко. Нас послал. Сорок лет Ленина ждал…

— Не положено, ребята, поймите мое разъяснение, — принялся убеждать Индейкиных соплеменников Иван Иванович. — Вон, посмотрите! Вон, пожалуйста… Главный геолог экспедиции идет… Думаете, куртку, шапку, унты свои пожалел бы? А вон хирург! А вот начальник аэропорта… Да любой из здесь стоящих не токмо что форму — последнюю рубашку, как говорится… А не положено.

Стало быть, и не положено, раз старшина говорит. Трое суток добирались до своего стойбища Индейкины посланцы.

В сознании еще Темного Ненца застали.

— Отдали вы Ленину белых оленей?

— Отдали, — кивают.

— Стрелял ли он из моего ружья?

— Стрелял, — кивают. — Песцу в ушко попал.

— Приласкался ли к нему Четвертый Дунайко?

— Приласкался. Погладил Ленин его.

(Дунайко в соседнем стойбище оставлен был. Пусть в светлой вере умрет Темный Ненец, дружинник Индейко.)

Под утро забываться стал.

— Владимир Ильиць… Дунайко собака хоросая… хоросая… хоросая…

Похрипит, побулькает грудью и вдруг — песня:

Винтовоцька, бей, бей, Винтовоцька, бей!

Вихри враждебные снятся. Снятся до смертного часа старым бойцам.

— Скоро-скоро отряд ходи, Миколка! Индейко стрелять будет!

…Второй месяц пошел, как я дедушкой Нянем зовусь. И с ненцами, и с хантами, и с татарчатами передружился, и с селькупами. Теперь уж про себя песни слышу:

Дедко Нянь, дедко Нянь, Нам воробушка достань.

А где я им в Заполярье достану воробушка?.. Смейтесь, огольцы этакие. Индейкиного внучка, однако, наособицу отличал. Сидим как-то в моей дежурке, и лепит он по памяти своего дедушку — Темного Ненца. Мне, ясное дело, любопытно. Вдруг задает мне Петрушка такой вопрос:

— А почему нельзя Ленину в малице? Почему заругался Иван Иванович?

Как ему объяснить?

— У скульптора, — говорю, — он без малицы отлит, и неправомочны мы…

— Не был он в тундре! — загорячился, заобижался на скульптора Петька. — Разве правильно это: в одном пиджаке, голова непокрытая… В тундре так никто не живет. И Ленину так нельзя.

А что, думаю… Может, им, ненцам, действительно нехорошо, несвычно в таком одеянии Ильича видеть? И не только для глаза — для сердца ущербно. Даже совестно, может быть. Ведь, ишь, говорят: «Разве иссякла тундра мехами?»

С этой догадкой отвечаю Петрушке:

— А ты вылепи его в малице! По-вашему, по-тундровому… И будет вериться всем: хорошо ему в тундре, тепло, родной и домашний он здесь человек. Олешки на север идут — он им вслед глядит, олешки с севера — он нарожденных оленят считает…

Не успел я досказать, схватил меня Петрушка за руки: губешки приоткрыты, побледнел, сполох в глазах…

— Пойдем! Пойдем, дедушка Нянь!.. — тормошит меня.

— Постой… Погоди, — выручаюсь я от него. — Куда пойдем?

— К памятнику. Посмотреть хочу!

— Завтра бы, Петушок… Поздно уж…

— Сейчас, дедушка Нянь!

Ну, оделись мы с ним, спустились на крыльцо и прямо под сияние угадали. Взыграло — полнеба горит.

У ненцев ни в сказках, ни в песнях про красоту эту дивную ни словечка не сказано. За обыденку им. А у русских старожилов сочинилось. Дни в это время коротенькие становятся, вот иная бабушка и догадывается: «Линяет солнышко, роняет перышки… Летят в полуночи, извиваются, и чудны светы с них изливаются: девушке-Весне — на сарафан, красну Лету — на узорчатый кафтан, Грому ярому — на радугу-дугу, Ване малому — сказал бы он «агу».

У таежных охотников своя песенка: не спят-де в такой час глухари. Со всех суков, со всех вершин тянут они свои шеи к сиянию. Бородки будто да брови на этом свету себе румянят-закаливают. А в сказе опять говорится, что это жар-птицы токуют. По-всякому наслышишься.

Стоим мы с Петькой перед памятником, а сполохи по нему струят, струят. И вызеленит его, и выкраснит, и серебряным маревом высветит. Петька свое выискивает, а я думаю.

Далеконько же, думаю, ты, Владимир Ильич, заселился. Ни от оленеводов, ни от геологов не отстаешь… Да что говорю: ведешь их!

Не успел додумать, ка-а-к высвистит да взгудит, да взвоет неведомо какое чудовище на правом берегу, аж содрогнулись мы с Петькой. Обернулись — снега горят. Хоть перекрестись — снега горят!

И тут-то как зарыдает по местному радио вне себя от восторга:

— Бра-а-атва-а! О-олухи сонные!! Третья буровая газ дала-а-а!

Одно окно светом откликнулось, другое… Через минуту весь поселок огнями сиял. Двери по морозцу заскрипели, в гаражах пускачи на вездеходах затрещали, рыбокомбинатский гудок не в пору взревел. А тут и народ… Что подкуренная пчела взроился.

Набежал на нас с Петькой главный геолог, стиснул моего нулевика за ребрышки, вскинул над головой и без складу-мотива запел:

— За-а-апомни этот миг, ма-а-алый!! Засеки миг! Студеная твоя земля великое тепло народу отворила! Вот оно, твое «второе солнышко»!

Пока он Петьку кружил да подкидывал, приметил я, что не в унтах наш главный из дому выскочил, а в ночных шлепанцах. Вот до чего! Отпустил Петьку, к памятнику подшагнул:

— Товарищ Главный Геолог!.. Газ!

Больше ничего не выговорил. Всхлипнул, полбородой закусил и помчался в своих черевичках к гаражу.

У моря студеного сполохи, сполохи. За Тазом-рекою горят-золотятся снега… Сказка, быль ли? Обронило ли солнышко еще одно перышко? Стоит Ильич с двух сторон осиянный. Отсверки по нему, блики, зарницы.

— Он улыбается, дедушка Нянь! — дергает меня за рукавицу Петрушка.

— Ага, — подтверждаю. — Как не улыбаться… Олухами по радио обзываются, по морозу в шлепанцах бегают, без мотива, по-шамански, поют, бородой слезы вытирают, а ведь он, Ильич, смешливый. Даже бронзовый не выдюжил… Потом, слышал, Главным Геологом его называют? Геолог, а тут, открытие…

— Ленин не геолог! — замотал головенкой мой нулевик.

— Геолог, Петя, — говорю. — Такие драгоценности в людских сердцах разыскал!.. Ну да подрастешь — узнаешь. Пошли спать.

Весь режим мы с ним в ту ночь нарушили. Ответственности, верно, мне нести не пришлось. Газовый фонтан всех побудил. Да и на второй день от занимаемой должности «Нянь» освобожден был. Прежняя выздоровела. Шепнул ей, чтоб Петрушку не притесняла, искра, мол, в нем, и распрощался со своим «интернационалом».