Выбрать главу

Обронят пролетные лебеди перо на волну — белеет, белеет оно и избудется.

«Куда течешь, Реченька?» — допрашивают нескончаемую подвижку воды пригрустнувшие ребячьи глаза.

Отец служил на ней бакенщиком. Заправляя фонари и лампешки керосином, зажигал по фарватеру добрые огоньки, «глаза» корабля зажигал. Он охотно садил огольцев своих в лодку, и не уставала тогда лепетунья-река все являть и являть намагниченным взорам ребят свои сокровенные тайны.

Дико высится темный пахучий бор, липкой, светлой слезою заплакавший полдню в ладони. Овевают его богатырскую крепь летние ветерки. Ластятся к «пескариному» носу, пробираются в грудь, пахнут земляничной истомой, ремезиными гнездами, молодыми козлятами. Чу! нежданно прохлада дыхание твое просквозила… Сразу Бабой Ягой и Бессмертным Кощеем повеяло. Свежий оползень… Не то корни лесные из яра торчат, не то бивни безгласного мамонта из суглинков повылезли. Сосна-выворотень… Ххе! Корова на задних копытах!.. Сколько чудес и сколько их впереди?.. «Куда течешь, Реченька?» — пронизывают журавлиную даль взыскующие новизны и познания ребячьи глаза.

— В Обь твоя речка падает, — пояснял отец. — Обь твоей Томи вроде нянька. Сестра старшая. Ухватывает ее за голубой локоток и ведет с собой. Тыщи верст бегут одноструйно, аж до самых студеных льдов пробираются. Тамо нерпа-зверь поджидает их. И белуха-зверь повстречает их. И медведь морской, белокипенный. Здеся — ты искупнешься, а на том конце — медвежата. Один нос только черный у них…

— Нос моют?

— Обязательно. Не в пример тебе…

Были сны. Много раз во сне бежит по зыби, не тонет, сминает солнечных зайчиков на волнах голубая девчушка с оттопыренным голубым локотком. Убегает она без оглядки к студеному дальнему морю. Там, на кромке иззубренной льдины, стоят и поводят блестящею смолкой носов белые, белые медвежонка. Ждут девчонку. Его Первореченьку. Окликал во сне, ревновал, сквозь дремотку страдал.

Отца через несколько лет стали звать на Томи старшиною по обстановке, а подросший ревнивец принял от него фонари и лампешки.

— Ма-а-азь! — дразнит «Дуняшку с Песней» скосоротившийся до непохожести старожитель тайги. — Против божьей коровки той мазью напитываться, а не против сибирского комара. Он, соколик ты наш удалый, в настырности жисть не щадит. С чертом скрещенный! На Север, ежель рыскуешь, не мазь волоки, а упрямства подзапасай. Пароходы-то, парень, туда и обратно ходят. Самолеты летают… — ужаливает он невзлюбившегося «Дуняшку». Про себя дед, должно, еще и не так честит парня: «Олух с песней. Балбес. Тезку нашел, судорога…»

Парни плывут туда, в молодое и легендарное королевство, где, по слухам, геологи, их современники-сверстники, умываются чистой нефтью из свежепробуренных скважин, коренным и попутным газом просушивают носовые платки и портянки, где поют-распевают свои забавные и гордые песни:

Мы — короли, мы — нефтяные короли! Умрем — оставим королевичам наследство. А нам в берлоге танцевать, А нам медведиц целовать, Мы — короли! И это наше королевство.

Неведомо отчего, а только славно на душе у ребят. Быть и им внедолге «королями». За тем и плывут. Притом дедка такой пройдисветный, веселый сопутствует.

— Вы на Реку смотрите, — присоветывает парням старожитель. — На Реку. Она, работяга, без слов и речей свой текущий момент обрисует. Государственная Река на сегодняшний день. Боевая жила этого организма, — обводит дедок забережные дали. — Все письмена на Ней, все тезисы!

Смотрят на Реку парни.

Смотрит на Реку Старый наш Капитан.

Сколько воды… не для словца, а воистину! Сколько воды утекло с того ясного утра, по которому он, юн да зелен, ступил впервые на палубу корабля?!!

«Куда течешь, Реченька?»

Было в ту пору ему шестнадцать волшебных годков, шестнадцать — как зоревые, наливные, росные яблочки. Раздавались еще и вширь, и вразверт его дюжие плечи, каменели булыжины мускулов, пробивался нецелованный сахарный ус.

Восемнадцать… Девятнадцать…

Любили тогда на Реке эту бравую братву: «Слово матрос — мужского рода, завлекательного падежа, ветреного склонения». Плачут, бывало, клянут, тоскуют, поют пристанские береговые девчата:

Полюбила я матроса — Утопиться мне в реке: У матроса папироса, Якоречек на руке.

Река была разная. Разноликая. В акватории, где целовали матроса азиатские знойные губы тобольской татарки, Река представала в видениях татаркой. Из глуби подсвеченных месяцем вод являлась матросу заплаканная Фатима, казалось, шептала ему, отрекаясь сама от себя, горячие, сумасшедшенькие слова:

— Матроса, матроса!.. Озябло… Горит мое сердце! Целуй мое сердце, Володя-матрос!

Река в забытьи утаенно и сладко стонала.

Текла она дальше.

Между отягченных небитою шишкой мансийских кедровников Река представлялась мансийкой — тайноглазой и гибкой охотницей:

— Матроса, матроса!.. Возьми мое сердце! Возьми — или я скормлю его соболю!..

В тундре река становилась скуластенькой ненкой. Наивной. Молоденькой. Бестелесной в широком покрове мехов:

— Матроса, матроса!.. Оленя мой белый! Умчи далеко… Умчи, унеси мое сердце!

Огнезубым, зазывистым, с намагниченным сахарным усом жил в девятнадцать своих невозвратных сегодняшний наш Капитан.

Самых лучших и самых румяных девчат увозили матросы с собой. На зимние квартиры. Вступали в «законный». Нарожденные матросята были отменно живучи и по первому зубу уже щипали папоньку за зеленый его якорек и просились на речку.

Ходил сегодняшний наш Капитан на пассажирском пароходе «Жан Жорес».

В тридцатом году, двадцатипятилетним мо́лодцем, окончил он речной техникум, исплавал младшие командные должности и вот уже тридцать семь лет капитанствует на этой Реке. Ныне каждый ее крутояр, островок, островочек, протока, излучина, оползень много тщательней карт прорисованы в памяти. «Главной извилиной в черепе» называет он Реку. Грусть и радость его, праздник-будни его, деловые часы и бессонница — даже вовсе окольный иной интерес — все стекается к Ней, все вмещает Она.

Шестерых братьев, шестерых сыновей пересадил старый бакенщик из утлой лодчонки своей на высокие капитанские мостики. Отец родной и власть Советская. Над двумя фамильными капитанами приспустили корабли флаги, один по преклонному возрасту списан на берег, а трое, встречаясь и расходясь на просторной могучей Оби, окликают брат брата, капитан капитана световою отмашкой, гудками и вымпелами. Передав погодившемуся «салажонку» штурвал, оставляют братаны рубки, крепко тискают и вздымают в пожатии свои ладони, и всегда-то в такие минуты вспоминается им домик над Томью, голоса легкокрылых чаек, матушка, смазывающая гусиным перышком их свирепые, застарелые цыпки, вспоминаются пропахшие керосином бакенщиковы усы, золотые пески Первореченьки.

Многое сберегается в памяти.

Первые капитанские годы… Река была поделена на лоцманские участки, и на каждом из них корабли проводили лоцманы. Поднимался на мостик неприкасаемый дядя с соломинкой, застрявшей в похмельных усах, и тогда уж не капитан, а он, тот дядя, командовал кораблем.

— На церкву правься. Видишь, галка сидит на кресте? Кривая ишо на один глаз…

Правился молодой капитан на церкву. Тщетно в бинокль кривую разыскивал галку.

— Теперь на тот оползень вцеливай. Где зелененька ящерка греется…

Вцеливал на тот оползень…

В особо рисковых местах, на перекатах и мелководье, отбирали, случалось, лоцманы у капитанов штурвалы, и тогда командир корабля чувствовал себя чем-то вроде искупанной курицы. Достоверных, надежных карт не имелось, фарватер по каждой весне изменялся — нежданные мели, пески-перекаты, а жмоты-лоцманы отнюдь не торопились выдавать молодым капитанам профессиональных своих секретов. Не только что мели и прочие каверзы, козни, подвохи речные, но даже названия прибрежных селений, бывало, утаивали.

— Какая, дядя, деревня?

— Деревянная, — приготовлен ответ у лоцмана.