Выбрать главу

— Там… Если копать… Если дальше копаться… Там, может, само мясо мамонтово лежит… Замороженное! — азартно выкрикивали следопыты, сверкая чумазыми рожицами.

— Давайте выкопаем, — расплылась старожителева борода. — На коклетки пропустим, съедим по коклетке — сразу мамонтовая сила прибудет.

Черноволосый коротышок между тем натянул на себя бумажный, из-под цемента, мешок, упрятался с головой и конечностями в его полую емкость, опять превратился в «пень». В мешке только прорезь для глаз, черта носа и рта, устрашительные усы прорисованы углем.

— Это я придумал, — глуховато доносится из мешка. — От комаров и от оводов…

— Как же ты пылью… цементом не задохнулся, эдак лихо отплясывая? — присел против прорезей дед.

— Мы их выполоскали, — бухтело в мешке.

Пассажиры щупали бивень.

Солнце в такую пору долго высматривает-выискивает над горизонтом укромную западенку. Схорониться на пару часов, подремать. На одной щечке спит в эту пору солнце. Второй стережется. Не проспать — петухов разбудить, шмелю крылышки обсушить, елке «свечечку» обогреть.

Оттого-то и белые ночи. Оттого на Реке и дивы…

Начинаются дивы всегда на изгарном закате, когда солнце — не солнышко уж, а всего от него косачиная алая бровь над хребтами Уральскими остается. Вот и она потихоньку смигнулась, упряталась. Над незабудковым простором воды распростерлось — вдали, впереди, между двух берегов — протяженное узкое облачко.

Солнце да облака, они — старые волхвователи, давние чудотворцы… Подожгло это облачко схоронившейся косачиною бровью, осияло недремною солнцевой щечкой — и взгорело нещадным румянцем, вспылало, оплавилось, до самой последней кудряшки, до самого тонкого перышка пронзилось закатом надречное длинное облачко.

Капитан перед вахтой обходит корабль.

Ночью вахты несут капитаны.

На корме собралось население от трех до семи. Тут же и цыганенок.

— Трави носовой! — отдает он команду и вослед ущемляет татарчонку-ровеснику нос.

Тот не скулит, не робеет. В свою очередь зажимает меж пальцев цыганское нюхальце и тоже по-уставному командует:

— Отдать носовой!

— Трррави носовой! — гундосит цыган.

— Отдать носовой! — пыхтит крепышок татарчонок.

Теперь до чьих-нибудь слез не расстанутся.

Самые малые, прильнув к зарешеченному барьеру, ограждающему борты, следят, не смигнув, подкрашенное закатом неистовство струй, выпирающих из-под винта.

— Как каша кипит, — находит сравнение один.

— Каша белая. Скажи, как кисель, — поправляет второй.

Гладит, походя, ребячьи головки наш Капитан.

Тихо, тихо смеркается.

Красные бакены, белые бакены — каждый сам по себе умница и «колдун». Сам определяет: светло на Реке или уже потемнело. Явись туман или ранние, от обложных туч, сумерки — каждый сам себя зажигает, сам по себе горит. Фотоэлемент. «Где ты, где, семи-радужный тятенькин керосин? С Кавказа везли, а по нефти плавали… Дивы!»

Зажигает Река красные и зеленые «правила».

Капитану на вахту.

Ночью вахты несут-капитаны.

Есть ли запах у древностей?

Капитан уверен, что сейчас ему «мамонтом» пахнет. Бивень сложен на нижнюю палубу, а на мостике, будьте любезны, запах пронзает, навеивает.

«Вот ископаемый! — размышляет-беседует сам с собой Капитан. — Через миллионы лет клык свой явил! И ни чатинки. Ни трещинки, ни зазубринки…»

Трогает кончиком языка свой подъеденный зуб: «Не болит, а шатается. Живьем последние растеряешь. Век не вытерпливают».

Вспомнил «творческого индивидуума»:

«В которой каюте он? В двадцать восьмой, кажется. Как это он о коротком знакомстве?.. «В зубки посмотреть ближнему своему». Сынишку везет рекой подышать. Все с блокнотом подстраивался. «Узелки биографии» интересуют. «Взлеты, шлепки и падения». «Очерк о вас написать попытаюсь». Был таковой обо мне. Был, дорогой. «Душа Иртыша» назывался. Ду-ша Ир-ты-ша… От мамонта — клык, от меня — очерк…»

Капитан усмехается:

«Индивидуум», действительно! Стопку выпьет, а куражу, словотворчества!.. «Пить так пить! Чтобы дым за кормой шел!» — подстерегает очередную чью-нибудь занятную биографию… На полпути заявляется: «Примите шефство над творчеством, Капитан. Кредитуйте до Салехарда полсотни. Проконьячился нерасчетливо. Потомка кормить не на что».

— А дым за кормой, будьте любезны, окончился?.. — Ну вот, дорогой. Дам буфетчице я указание. Парнишку твоего пусть кормит под пряжку, а тебя, будьте любезны, на рубль в сутки. Без «дыму». Эдак и до «голосов» додымляются. Русалки за бортом скатерти им расстилают. Бывалое дело на кораблях…

Третий день теперь на рубле плывет.

На крутом повороте Реки Капитан забывает про «двадцать восьмую», настороженно всматривается в огни, в огоньки. Дизель-электроход оставляет по борту сухогрузные караваны барж. Кирпич, цемент, блоки домов, щебень, стекло, арматура — плывут караванами новые города и поселки. На Север! На Север! Скорее на Север!.. Солнышко на одной щечке спит — Река не спит. От льдов и до новых льдов — беспрерывный рабочий день. «Боевая жила этого организма».

«Индивидуум», тоже на Север. «Языковый котел», говорит, «Современник в ассортименте»… Как это он портрет мой описывал? Вслух, под собственную диктовку в блокнот заносил. Не поступит ли с моей стороны возражений. «Умеренно грузен. Стрижен под «бокс». Фасад золотых зубов. Румян, но не склеротически». Не скле-ро-ти-чес-ки?..

Фу! Опять Капитанушке мамонтом напахнуло. Запах необъясним, но, убей, истинно: мамонтом.

«Вот ископаемый! Хоть на борт сих останков не допускай. Как-то раз позвонок его вез — то же само о вечности думалось. О тлении, нетлении и бренности… Через миллионы лет, будьте любезны, бивнем своим достигает!

Может, добавить в «двадцать восьмую» рубль? До Салехарда еще трое суток без мала плыть. Замрет. Вдохновения после не соберет. Кто их раскусит, «творческих»? На что упирает! И Ной, дескать, пьян бывал, а корабль-ковчег рассчитал. Откуда и капитаны пошли…

До оголенных чувств моих все добирался. Каковы они, неподмесно-пронзительные, в служебно-житейских победах и передрягах. Подай ему их в первородстве и свежести. Хе, парень. Сам оголяйся, если сумеешь. Душа не карман — не выворотишь. Не побренчишь мелочью… Записал, что румянец не склеротический, и шуруй в отдел кадров. Там — анкета, там наградные листы. С последнего, свежего, и перебели. «Старый Капитан — имярек… Тысяча девятьсот шестого года рождения. На речном транспорте работает с 1920 года. В том числе тридцать пять лет (теперь, считай, сорок) на должности капитана. В течение двадцати лет (теперь, считай, двадцати пяти) назначается старшим капитаном по отстою флота…»

«Вот, к примеру, я втайне цыганом в насмешку себя называю, — продолжает негласно беседовать с двадцать восьмою каютою наш Капитан. — Цыганом! А к чему, почему — супруге на мягкой подушке не выдамся. У нее поход в гости спланирован или билеты на знаменитость заказаны, а ее благоверному в тот самый час на Иртыш заприспичило. И сбегу! Выходные дни, а я — на Иртыш. Старший капитан по отстою флота. До трехсот пятидесяти кораблей зимуют в порту… Не пройдусь вокруг них, и насмарку мои выходные. Насмарку! Неуложно тебе, неугревно, знаменитость не в знаменитость, на домашних досада никчемная, кровь в тебе вроде недосоленная, сна нет… И тогда привстаю потихоньку, как тот беззаветный цыган из рассказов отца.

Конокрад семикаторжный жил. Добрую лошадь завидит — седалищный нерв у него вскукарекает, шпоры из босых пяток растут. Полгода будет охотиться, а обратает ее, ненаглядушку. Со временем разбогател. Лошадей, что у меня кораблей. Косяки. Пастухов завел, на всех ярмарках торговал, имя его в каждой драной цыганской кибитке славится, а спать, будьте любезны, не может. Не может — и баста! Снимает тогда среди ночи уздечку с гвоздя, весят на локоть и к родимому своему табуну. Яко тать, тень, старый волк… Часами скрадывает себя, чтоб пастухов провести. В росе вымокнет, в конском горячем навозе извазгается, а самолучшего рысака оголубит. Свисту тут, вопля! Восторгу, гиканья!.. Круга в два обметелит, освищет табун на «украденном» жеребце и из ручек в ручки его пастухам. «Те-те-ри!» После этого, будьте любезны, уснет. Вот такая зараза и у меня. Только что корабли не ворую. Начинает весенний лед созревать — тут и вовсе петуший сон. Почему, может, и румянец не склеротический.