Выбрать главу

«Владельцев петухов просим подняться на эстраду», — зовет микрофон.

Эстрада — большая грузовая машина с откинутым задним бортом. Четыре владельца мигом-моментом туда взобрались, а Куприяновна совестится. Готова и петуха отпустить.

Сыновья, однако, не позволяют:

— Иди, мать, иди!.. Пахоту проиграли — на петухе наверстаем.

Принудили, чертушки.

Стоят счастливцы с петухами в руках: каковы-то вы, призы загадочные?

И подносят к каждому петуху… ну, естественно, по беленькой курочке. У курочек голубенькие ленточки вокруг белых шеек повязаны, на зобах бантики образованы.

— На обзаведение молодому хозяйству! — подают второгоднику курицу.

Второгодник такого не ожидал. Смех ребячий сметнул его с эстрадных подмостков. И петуха зашвырнул парень.

Женихайло с Михайлом степенно и вдумчиво приняли приз.

Ездаков перед курочкой даже расшаркался.

У Куприяновны же рядом с улыбкой вот-вот и слезы появятся. «Приз молодой семье»… Где-то он — ее молодой, ее Ваня? Двадцати шести лет отобрала, сгубила его охальная девка — война. Скрестил там рученьки и чутко подслушивает, как плывут-гудят над его Первозданной, Живой, Спасенной Россией праздники, праздники, праздники…

Все шло ладно и весело. После концерта занюхнули, чем пахнет в киосках, ларьках, и растекся, расширился праздничный люд по всей-то лесной необъятности. Под березами белые скатерти. Не самобранки, но есть над чем слюнку сронить. Гармони, гитары, песни.

Женихайло с Михайлом забрались в овраг, порезали там призовую парочку. Идут к Куприяновне:

— Бабка, дай скороварку твою обновить. Будем птиц варить. Умнем вхолостую. Суп-приз сварим.

И никто в этом многолюдном застолье не заметил: нет Петьки. Петьки-то нет!

Приметил отец.

Потихоньку ушел от компании, стал искать.

Петька нашелся в овраге. Сидел на искривленном стволе овражной березы один на один с тишиной, с молодым теневым комарьем. Голубела рубашка, перемазанная зебровидными полосами, снятыми с влажной, парной пахоты. На щеках, на носу, на ушах, на шее — та же самая пашня, рассоленная, разведенная ребячьей слезой.

— Да ты чего, сынок? — положил на мальчишкины плечи тяжелую руку отец. — Стоит ли по таким пустякам…

Петька не дал ему договорить.

— Тебе пустяки? Тебе пустяки? Тогда и не брался бы! Не умеешь лемех прикрутить — и не брался бы…

— Ну, кончай, перестань… — виновато и ласково уговаривал Петьку отец. — Не последнюю весну живем. На тот год дам тебе все ключи, все болты с контргайками — сам досмотришь, подвертишь… Да… Видно, начал я, Петька, стареть. Без помощника видишь, какие дела получаются?

— Надо было сказать… я бы ночь не поспал…

Отец про себя улыбается: «Чудушко ты мое мазаное…»

— Пойдем, сынка. Бабушка там без тебя петуха изловила, курицу в премию дали. Ты голодный поди?..

— Сами ешьте своего петуха!

— Брось ты, брось. Пойдем вон туда, к родничку, вымой руки и хрюшку. Злость у тебя очень правильная — с техникой связанная, а вот слезы совсем ни к чему.

Петька съел сбереженную для него петушиную ногу. Куприяновна, оказывается, тоже приметила его отсутствие. Собрав куриные и петушиные косточки в газету, отсылает обратно внука в овраг:

— Брось там. Пусть лиса, либо волк, либо хорь нанюхтит. Лю-ю-юбят куричье…

«Забоится, нет? — косится на Петьку. Одновременно обследует взглядом и меньшеньких. — Знайте, волки в овраге ведутся. Не бегайте».

Аккуратно сметает со всех четырех скатертей в одну общую грудку хлебные крошки. Крошек целая горсть. Кинуть наземь в лесу негрешно, только следует ли им глазах-то у маленьких?

Куприяновна берет из горсти по щепотке хлебной мелочи и рассеивает вокруг себя. Рассеивает и приговаривает:

— Иволге. Дятлу. Голубю. Скворушке. Дедушке Филину. Поползню. Бабке Сове.

— Оставь зайчику, — запросили ее младшенькие.

— И зайчику тоже…

Опять по щепотке пошло. Крошек много набралось — застолье большое.

— Зайчику. Ежику. Козлику дикому. Барсучонку. Лосенку. Мышонку. Волчонку…

— Волчонку не надо. Он — волк вырастет, — пояснили бабушке младшенькие.

— Оо-ох… Когда еще вырастет! А сейчас пусть маленько поест. Он вырастет — и вы вырастете. Тогда и застрелите.

— Кормили, кормили, а потом сами стрелять?

— Можно и не стрелять. Пусть для сказки живет. Не будет волка в лесу — не станет и сказки про волка. А хлебушка пусть маленько поест. Всем он сладок — хлеб человеческий. Наш Пестря попервости тоже волком ходил. Дала я ему раз в лесу хлебушка…

И праздник кончается сказкой.

1974 г.

СВОЯ РАДУГА

Есть у Ивана Ермакова образ-воспоминание. Как-то отец взял его с собой. На выезде из деревни повстречал их дождь-косохлест. «Прянул и убежал». Оглянулся мальчик, а «над деревней, над лугом над стадом, над пашнями, над умытыми звонкими рощами играла, полыхала на запятках дождя высокая яркая радуга. Она тоже на глазах убегала, смещалась, кудесила. Орали ей вслед захмелевшие с поднебесной капельки журавли. Мокрые кукушки срывались с белесых сушин и с хохотом, с воплями бросались за нею в погоню. «Пок-ррась перрышки! Пок-ррась перрышки!!» — изнывала в мочажине, клянча, птица-дергач…

За второй деревенькой их опять повстречало упругое белое облачко. Рассыпалось тысячью маленьких блесен на солнце и — не чудо ль? — опять и над этой деревней, наливаясь румянцем, сияла такая же радуга.

— Тятя? Что ли, у каждой деревни своя?..

— У каждой своя, — посмеиваясь, отвечал отец».

Своя радуга! Была она и у Ивана Михайловича Ермакова — в каждой из его книг.

Я познакомилась с ним в Тюмени в начале шестидесятых годов. В отделении Союза писателей подошел ко мне крепко сбитый человек лет сорока со светлыми веселыми глазами, сказал шутейно. «Иван Ермаков. Молодой писатель» (его незадолго перед этим приняли в Союз). И тут же начал рассказывать что-то потешное, и тотчас к нам потянулись товарищи, заранее улыбаясь.

Первое впечатление было не в пользу Ермакова: его шумность, ершистость показались мне наигранными.

Вечером выступали в Доме офицеров. Как водится, поэты читали стихи, прозаики — отрывки из нового, я рассказывала об уральских писателях и о журнале «Урал», в редакции которого работала.

Слушали плохо — ждали танцы. Ведущий уже собирался закрывать вечер, когда неожиданно встал Ермаков, подошел к краю сцены и задорно сказал: «Ну-ка, братцы, послушайте еще меня, старого солдата». И повел, казалось бы, безыскусный рассказ с шуткой, побасенкой о ратных трудах, о родимой земле, о неунывающем никогда и нигде солдате, о его озорстве и великодушии, о русской смекалке, которой «предела нет». И сразу взял за живое какой-то ошеломляющей раскованностью, доверительностью, радостной увлеченностью своего рассказа, в котором удивительно вольно было сибирскому говору и добрым мыслям о Человеке. Не часто увидишь, чтобы так дружно, от души хохотали и чутко замолкали, подталкивая друг дружку — не пропустить бы слова…

Нет, в нем не было никакой наигранности. Он естественно жил в своем особом сокровенном мире, где царствует выдумка, «причудинка» и мудрость народа, где рождается слово знакомое и новое, согретое сыновней любовью к родному краю, к милой своей «баюшке».

Шестидесятые годы были очень плодотворными в писательской судьбе Ивана Ермакова. В уральской и сибирской периодике все чаше и заметнее встречается его имя, складываются первые книжки и выходят в издательствах Тюмени, Москвы, Новосибирска, Свердловска — «Богиня в шинели», «Голубая стрекозка», «Атаманово подаренье», «Солдатские нескучалки».

Однако нельзя сказать, что публикации не доставляли ему хлопот. Он неизменно работает в малом жанре, скромно именуемом сказом, и неизменно чуть ли не каждая рукопись вызывает в редакциях споры и возражения. Почему? Отталкиваясь от замечательного опыта Павла Петровича Бажова, Ермаков искал свой путь создания современного сказа, но привычка иных редакторов и критиков судить всякий сказ по «бажовским меркам», по практике его последователей, собирателей и интерпретаторов горнозаводского фольклора Урала, мешала принять самостоятельность и новизну тюменского автора.