Иногда до меня доносился некий рев из соседней комнаты, а один раз я, кажется, даже услышал треск какого-то предмета, ударившегося с лету в стену за моей головой. Как я жалел, что при мне нет моей драгоценной скрипки Страдивари, вместо того второсортного инструмента, на котором мне вскоре придется играть![23]
— Знает кто-нибудь, почему уволился тот парень? — спросил я мужчину, сидящего рядом со мной.
— Полагаю, нервы сдали, — сухо ответил он. Мне это ничего не сказало, а он ничего больше не добавил. Так что я предпочел промолчать.
Наконец меня вызвали. Предусмотрительно вытерев взмокшие ладони о брюки, я взял свою скрипку и вошел в некое артистическое фойе, украшенное зеркалами и большими аляповатыми картинами. Не передать словами, как отчаянно я желал тогда получить это место. Мне не приходилось проходить прослушиваний с младых лет, когда я был актером, но одна только мысль о том, чтобы вернуться в театр — тем более, такой театр! — возбуждала во мне амбиции, о которых я и не подозревал.[24] Так часто бывает с человеческой натурой — мы принимаем как нечто само собой разумеющееся наши величайшие таланты и пренебрегаем ими, и мечтаем, чтобы нас принимали в том качестве, которое больше подошло бы кому-то другому. Клоуны грезят о роли Гамлета, врачи стремятся писать романы, во мне же детектив возжелал играть на скрипке.
Помещение, в котором я оказался, было гораздо больше, чем я мог предполагать. По правде говоря, все помещения в Опере были как будто спроектированы с расчетом, что их будут населять великаны. В отличие от Ковент-гарден с ее темными помещениями, вызывающими недовольство всех актеров, здесь фавориты императора не жалели средств, стараясь угодить и публике, и артистам.
Это фойе (как я потом выяснил, всего таких было шесть!) Гарнье спроектировал как часть анфилады более или менее приватных апартаментов, на случай Высочайшего посещения Оперы императором. Они были предназначены для полуночных ужинов и особых встреч, а нынешнее руководство использовало их для прослушиваний и происходивших иногда собраний актеров. В тот день фойе было почти совсем пустым: в нем находился только пюпитр, да перед ним — простой сосновый столик и три шатких стула, на которых восседал триумвират джентльменов в черном. Один из них соизволил привстать, когда я вошел.
Больше всего меня заинтересовала ширма, расставленная в дальнем конце помещения, в сторону которой три моих инквизитора то и дело бросила беспокойные взгляды.
— Мое имя… — начал я.
— Никаких имен! — взревел голос из-за ширмы. Я сразу узнал эти громоподобные раскаты, которые доносились до меня, пока я ждал в соседней комнате.
— Что вы будете играть? — продолжал голос.
Я огласил свою подготовленную программу. Кажется, один из членов жюри улыбнулся.
— Нет, еще нет! — отрезал невидимый судья. — Давайте начнем с гаммы до-мажор.
Я не сумел скрыть изумления.
— Как, простую гамму?
— По-вашему, до-мажор — это так уж просто? — вопросил голос. — Имейте в виду, каждая нота должна иметь одно и то же ударение. Вы должны подняться, вы должны спуститься. И без ошибок. Все ноты должны быть совершенно правильны.
Как ни трудно в это поверить, невидимому хитрецу удалось изрядно напугать меня, всего-то предложив сыграть простую гамму. Я догадался, зачем нужна была ширма, скрывавшая моего шумного собеседника: она служила не только для запугивания претендентов, хотя, безусловно, исполняла она и такую цель, но также и для того, чтобы гарантировать оценку каждого музыканта исключительно по его способностям. Мой экзаменатор не будет знать обо мне ничего, кроме звуков, изданных моим инструментом.
К счастью, эта мысль меня несколько успокоила, и я сыграл для него гамму. Далее последовало долгое молчание, причем взгляды мужчин за столом не отрывались от ширмы.
— Еще раз, — послышалось наконец. Я повторил гамму, и мне показалось, что за ширмой стали мне потихоньку подпевать, правда, несколько фальшиво.
— Теперь Мендельсона, — я взялся за скерцо, и гудение за ширмой зазвучало громче, по-прежнему немного не в тон. Тройка за столом как будто расслабилась.
— Массне.
Я стал играть «Медитацию», и не успел я закончить, как из укрытия возникла внушительных пропорций фигура. Это был цветущий мужчина с большой головой, покрытой буйными завитками волос, лишь слегка седеющими на висках. Губы у него были довольно толстыми, и нижняя слегка отвисала, как будто он постоянно ее выпячивал. Он подошел ко мне, близорукие темные глаза улыбались, а трое остальных сразу подтянулись, словно на параде.