— Вы не француз, — заметил он, пожимая мне руку.
— Non, maître.
— Я так и думал. Среди французов нет хороших скрипачей.
— Я норвежец, — сообщил я. — Меня зовут Хенрик Сигерсон.
Он бросил на меня быстрый взгляд из-под кустистых бровей, потом покачал головой с хрипловатым смешком.
— Ни за что бы не догадался, — только и сказал он. — Я музыкальный директор Парижской Оперы, мэтр Гастон Леру.
— Bonjour, maître.
Он снова наклонил большую голову.
— Я отвечаю за все, что здесь происходит. Даже сущие мелочи требуют моего внимания. Я решаю здесь все.
Что-то в его позе, когда он произносил эти слова, как будто подчеркнуло, что заявление относится и к молчаливому трио в черных фраках. Но, чего бы мсье Леру ни хотел этим добиться, оспаривать его утверждение они не стали.
— Вы хорошо играете, — признал он, эти слова тоже явно прозвучали ради них.
— Благодарю вас. Maître, может быть, вам будет интересно услышать некоторые композиции моего собственного сочинения?[25]
— Разумеется, нет, — эта мысль как будто поразила его, но он быстро оправился от изумления. — Когда вы начнете?
— Когда вам будет угодно.
— Репетиции оркестра начинаются каждое утро в десять. Спектакли начинаются в восемь. Вы должны быть и театре и отметиться, — он выделил это слово с присвистом, — по крайней мере, за полчаса до начала. Вам понятно?
— Целиком и полностью.
Он хмыкнул и направился к двери, но на полпути обернулся.
— Вам известно, что случилось с вашим предшественником?
— Не имею ни малейшего понятия.
— Здесь постоянно ходят разные слухи. Не обращайте внимания.
На этом он ушел.
2. Мелочи
Думая теперь обо всей этой странной истории, я удивляюсь, почему я столь нескоро распознал, что что-то было не так. Видимо, отчасти потому — я не побоюсь это признать — что мои способности, как и я сам, в ту пору устроили себе отдых. Мои зрение и слух обогатились таким множеством новых впечатлений (к которым прибавились совсем свежие — впечатления сцены), что я не спешил подвергать их упорядоченному анализу. Вместо этого, я предпочел отдаться на их волю и праздно дрейфовать в море мечтаний, намеренно отставив свой профессиональный modus operandi.
Не стоит забывать и то, что я находился в непривычной мне обстановке. Чтобы определить, что что-то не так, не помешало бы знать, как все происходит при нормальном порядке вещей. Франция, Париж, непривычный язык, даже сама огромная Опера и происходившее в ней — все это вкупе создавало некое сбивающее с толку и в то же время не лишенное приятности ощущение, которое благополучно усыпляло мои способности.
А ведь знаков было предостаточно.
На следующее утро, твердо решив быть на месте à l’heure[26], я прибыл даже раньше оговоренного Леру времени и благополучно заблудился в подобных лабиринту переходах театра, пытаясь найти оркестровую яму. Сторож артистического входа — почти беззубое чудище, именуемое, как выяснилось, Жеромом — коротко указал мне на винтовую металлическую лестницу в дальнем конце вестибюля.
По лестнице можно было пройти как вверх, так и вниз. Решив, что мне следует идти вниз, я вскоре оказался в нескончаемом переплетении площадок и других лестниц, извилистых коридоров и маленьких дверок, я проходил мимо гигантских опор и огромных декораций, передо мной разверзались черные провалы, в которых я не столько видел, сколько ощущал бездонные пустоты. Позже, чем хотелось бы, я осознал, что двигаюсь в неверном направлении, и решил вернуться тем же путем назад.
Увы, это оказалось куда труднее, чем я воображал. Различные уровни, двери, проходы, залитые равнодушным светом, повторялись снова и снова. Как ни трудно в это поверить, я безнадежно заблудился.
Мне показалось, что эхо донесло отголоски смеха над моим глупым положением. Я впадал во все большую растерянность, но, наконец, меня выручил пожилой мужчина, несколько нетвердо державшийся на ногах, которого я встретил на одном из перекрестков. В руке у него была полупустая бутылка, и, судя по красноватому цвету лица, он употребил ее содержимое, презрев пустые формальности вроде стакана.
— А ты кто, черт возьми? — вопросил он без лишних церемоний.
— Я ищу яму, — ответил я, подавив чувство облегчения, охватившее меня при лицезрении, наконец-то, живой души.