Выбрать главу

— Великолепно! Великолепно! — восклицали эти два идиота (Понелль был прав), вскакивая и аплодируя и, в то же время, отвешивая поклоны, словно имели какое-то отношение к постановке, от начала и до конца задуманной еще до их прихода.

Так что же, я ошибался? И я стал жертвой бесконечных суеверий и розыгрышей Оперы? Видит Бог, Уотсон, в той ситуации я только рад был бы обнаружить, что ошибаюсь. Стоило мне подумать об этом, и дышать стало легче. Но ведь кто-то украл Цезаря из-под носа двух конюхов, кто-то играл на органе, кто-то обрезал мою зеленую нить, кто-то смеялся над моей растерянностью — и бутафорский нож дона Хосе все-таки заело!

И что с того? — спрашивал я себя. Разве не мог какой-нибудь работник сцены перервать нить? Разве не мог один из конюхов сбежать с лошадью? Или не могла она сама забрести в какой-нибудь укромный уголок в этом настоящем подземном городе? Разве не мог смех, как и звуки органа, доноситься сверху и просто спуститься по одной из вентиляционных шахт, проводивших свежий воздух в конюшню?

Разве не мог клинок просто застрять?

Но куда делась веревка, на которой висел Жозеф Бюке? Ждало нас еще одно несчастье, или просто одна из своеобразных шуток Призрака?

Эти противоречивые размышления не оставляли меня в течение антракта, когда я прошел, следуя за консьержкой и ее компаньоном (бывшим, как выяснилось впоследствии, ее супругом) в фойе, где они получили бесплатные напитки — знак внимания со стороны нанимателя. Добрая женщина очевидно и мечтать не смела о таком счастье и пребывала в совершенном неведении, что я готов был мгновенно опрокинуть ее на землю, если бы только мне удалось уловить какое-нибудь подозрительное движение в ее сторону.

Но мои услуги не понадобились, и когда она направилась назад в партер, я вернулся в ложу № 5, прибыв туда раньше директоров. Они явились чуть позднее, держа в руках бокалы шампанского.

— Наслаждаетесь, Сигерсон? — поддел меня Моншармен. Он предложил мне бокал, полный маленьких пузырьков, который я, признаться, принял с благодарностью.

— Опера еще не закончена, пока не выступило сопрано, — заметил я.

Это замечание вызвало у них взрыв смеха. Зал погрузился в темноту, а они все покатывались со смеху и сыпали бородатыми анекдотами о полицейском, играющем на скрипке, развлекаясь за мой счет. Мне даже стало вдруг жалко служащих префектуры и даже Скотланд-Ярда, на которых население смотрит свысока и доводит их до беспомощной ярости, стоит им только допустить промах.

Вернулся Леру, встретив еще более громогласный прием, и начался третий акт.

Дальнейшее было невероятно настолько, что даже теперь, вспоминая об этих событиях, я недоверчиво покачиваю головой. Маргарита, то есть, Ла Сорелли, в своем саду начинает петь прелестную арию «Il était un roi de Thule»[52].

— Рибит!

Моншармен и Ришар переглянулись. Неужели мы действительно слышали кваканье жабы?

— Что это было? — прошептал Ришар.

Сорелли пыталась продолжать.

— РИБИТ!

На этот раз не могло быть никаких сомнений, более того — кваканье жабы доносилось изо рта Ла Сорелли!

Она все равно пыталась петь.

— Рибит!

На этот раз директора вскочили на ноги, а следом за ними — и я. Дива в ужасе зажала руками рот, как будто надеясь заглушить этот звук, но стоило ей убрать их:

— РИБИТ! РИБИТ!

— Что это значит, черт побери? — внятно и громко прокричал Моншармен.

Из публики, поначалу реагировавшей удивленными возгласами, теперь доносились насмешки.

— РИБИТ! РИБИТ! РИБИТ!

— У Ла Сорелли жаба в горле! — прокричал какой-то шутник с одного из балконов, и тут уже весь зал принялся смеяться и хлопать в ладоши.

— Дайте нам Дааэ! — прокричал другой, с Божьих мест[53].

— Дааэ! ДААЭ! — принялась скандировать толпа.

— Пойте, черт вас подери, пойте же! — крикнул Ришар несчастной, тогда как Моншармен нервно промокал лицо большим батистовым платком.

Униженное сопрано все еще не сдавалось. Она, как безумная, подавала знаки Леру, который бешено замахал на привставших членов оркестра, чтобы заняли свои места, и ария началась снова.

— РИБИТ, РИБИТ, РИБИТ, РИБИТ, РИБИТ!

— ДААЭ! ДААЭ! ДААЭ!