— Нет.
— Так чего же вы? Дом как дом. Директору мы доверяем. Член партии. А если иногда выпьет, так не на облаке живем.
— Он пьет, как скотина. Больные голодные старики, которых не лечат, не кормят и…
— А что их лечить? — сказал Буркин. — Прожили свое, пора и честь знать.
Навашин неторопливо, словно задумавшись, взял со стола справку, положил ее в бумажник и вышел в приемную. Секретарша встала, но он, не взглянув на нее, шагнул на порог и стал спускаться по лестнице.
На улице после ночного дождя было свежо. Но не холодно. Почки на деревьях набухли, и по чисто вымытому небу неслись легкие весенние облака. На лавочке против райсовета, устало опустив руки, сидела женщина. У ног ее лежал мешок, она то и дело касалась его носком башмака, будто желая увериться, что он никуда не делся. Навашин сел на лавку, и гусь, который до этой минуты лениво рылся в пыли, вдруг вытянул шею и зашипел.
— Он тут заместо собаки, — сказала женщина. — Пугает. Особенно бабок. Шею вытянет, крылья распушит и ходит, как генерал.
Навашин не ответил. Женщина тоже умолкла. Повздыхав, покашляв, она взвалила мешок на плечи и, тяжело переваливаясь, пошла по улице вниз.
Говорят, будто у людей болит отрезанная нога. То, что он сделал сейчас, было похоже на боль в отрезанной ноге. Он знал, что ноги нет. Что она не может болеть. А вытолкнула его из автобуса и втолкнула в другой, встречный автобус какая-то старая забытая привычка. Ее давно уже нет. Была. Да, кажется, было что-то такое. «Вы хоть не смешили бы», — сказал Буркин, рассматривая его документы. Не забыл ли он справку на столе у начальства? Он пошарил в кармане, в бумажнике — нет, вот она.
Дверь райсовета отворилась, вышел Буркин. Гусь вытянул шею и, шипя, направился к дверям.
— Кыш! — сказал Буркин, пристально посмотрел на Сергея, повернулся и вошел обратно в дом. Навашин встал. Шагая по деревянному тротуару к автобусной остановке, он чувствовал, как из окна райсовета ему глядели вслед. То, что он испытывал сейчас, тоже походило на боль в отрезанной ноге.
— Плюнь бояться! — говорил ефрейтор Кипелкин молоденькому новобранцу. Навашину послышалось, будто снова хлопнули двери в здании райсовета. «Плюнь бояться», — устало сказал он себе и чуть ускорил шаг.
— Автобус! Автобус! — закричал кто-то, перегоняя его. И правда из-за поворота вынырнул автобус и, неуклюже подпрыгивая, покатил по булыжному шоссе.
— Подожду! — крикнул водитель. — Не надрывайся!
— Я слышал, здесь остановился московский журналист, — сказал Навашин. — Не укажете ли, в каком номере?
Дежурная положила телефонную трубку на рычаг, подумала немного и сказала:
— Татьяна Тэсс. На третьем этаже в люксе.
— Нет, мужчина.
— Мужчина? Есть двое: Аркадьев и Поливанов. В двадцатом и сорок третьем. Только Аркадьев просил не указывать, заездили его. Ходют и ходют.
Навашин поднялся на второй этаж, нашел двадцатый номер, постоял секунду. Не успел он постучать, как дверь отворилась и вышел хозяин — высокий, широкоплечий, свежевыбритый. Черная прядь свисала ему на лоб.
— Ко мне? — брезгливо спросил он, повернул ключ в замке и, не дожидаясь ответа, зашагал по коридору.
«Так, правильно, — подумал Навашин. — Всё. Больше это меня не касается». Он не знал, кто это был — Поливанов или Аркадьев, но, вместо того чтобы поискать сорок третий номер, он спустился вниз, в ресторан. Тут было пусто, за дежурным столиком сидели четыре одинаковые девушки в белых наколках, о чем-то разговаривали и смеялись.
Он сел за столик у окна. Ни одна девушка не поглядела в его сторону. Они продолжали разговаривать и смеяться:
— Петька… Капрон… Скажешь тоже…
Он смотрел в окно. На площади перед гостиницей трамвай делал круг. Скрежеща и повизгивая на стыках, он то и дело будил его ночью. Едва Навашину казалось, будто сейчас он уснет, как раздавался ржавый скрежет. Громыхая и дребезжа, трамвай делал круг и потом со звоном удалялся. А на смену приходил другой.
Дверь отворилась, и, чуть покачиваясь, вошел человек, которого Навашин заметил еще вчера в очереди к дежурному администратору. У него была наружность оперного певца. Правильные черты — прямой нос, твердо очерченный рот. Про такие лица говорят: благородное. Мимо такого не пройдешь, а пройдешь, так оглянешься, оно тебя зацепит. Чем? Кто его знает. Красивое, а доброе. Красивое, но чем-то беспомощное. Не оперный певец, нет, слишком доброе и непобедительное лицо, а теперь так попросту пьян.
— В пьяном виде нельзя, — сказала одна из девушек.
Он даже не взглянул на нее, сел за стол и оперся щекой на ладонь. Навашин опять повернулся к окну. Он знал, что пьяный непременно заговорит с ним, а он меньше всего на свете хотел разговаривать. И так ему казалось, что все говорят, обращаясь к нему. В поезде, в автобусе, в комнате гостиницы, где кроме него было еще четыре человека, — все говорили, рассуждали, спрашивали, ждали ответа.