Выбрать главу

— Отбивную… Так. Икорки… Что слышно, Поливанов? Когда домой? Я лично как можно скорей. Оля, ты хорошеешь с каждым днем. Что же это будет, если так пойдет? Кофе… Коньяк… Поливанов, я хотел перехватить у тебя сотню — совсем без денег. Подумываю, не продать ли черту душу?

— На что черту твоя душа? Он и так затоварился.

— Остришь? Ну, остри, остри. А твой сосед, я вижу, возвратился из дальних странствий? И долго продолжался этот кошмар?

— Мне начинает казаться, что я клейменый, — сказал Навашин.

— Нет, просто всегда хочется проверить, наметанный ли у тебя глаз. У меня, видите ли, опытный журналистский глаз, — сказал Аркадьев.

— Прибереги свой глаз для другого случая, — сказал Поливанов, — и ешь свою отбивную, а от нас отстань.

— Не заводись. Ты склочник, Поливанов. У меня от разговора с тобой всегда печень болит. — И Аркадьев пересел за другой стол.

— Плюньте на него, — сказал Поливанов. — О коллегах так не говорят, но Аркадьев и не коллега — не газетчик. Он стукач. Теперь доносы не в моде. Но надо же упражняться в любимом жанре? Вот он и стал писать фельетоны. Я читал, что в какой-то стране давали орден за маленький, но полезный донос. Вот Аркадьева надо бы наградить. Все его фельетоны и книги — доносы. Маленькие, но довольно полезные. Что же до вашего инвалидного дома…

— А я понял. Если бы вы не боялись меня обидеть, вы сказали бы примерно так: это ты наткнулся на этот самый инвалидный дом. Ты, а не я. Вот и расхлебывай. И не перекладывай свою заботу на мои плечи. Ну что ж, вы правы. Простите, что побеспокоил…

Он встал. «Всё, — сказал он себе. — Всё. Больше это меня не касается».

— Нет зубов, нет зубов… — причитал пьяный.

* * *

— Это бессердечно, то, что ты делаешь… — кричала женщина и, как только он вошел в купе, плача повторила эти слова по-английски. Закидывая рюкзак на вторую полку, Навашин сказал:

— Я преподаватель английского языка.

Не взглянув на него, не сделав паузы и по-прежнему давясь слезами, она пробормотала по-французски:

— Это бессердечно… Я не вынесу…

Мельком взглянув на ее спутника, Навашин вышел из купе.

— Тебе лучше помолчать, — услышал он ленивый мужской голос. — По-моему, наш новый сосед — полиглот.

Вот он и на воле. И снова слышит, как мужья разговаривают со своими женами.

За окном было уже темно. Только желтые огни неверно мерцали где-то вдалеке. Фонарь, что проплывает вблизи, подмигивает своим круглым глазом в коротких ресницах и не рождает высоких мыслей. А вон те огни, там, далеко, — даже трудно себе представить, что они тоже обыкновенные фонари или электрические лампочки в окнах, так таинственно они светятся. И на память приходят торжественные слова: «Корабли, проходящие ночью, говорят друг с другом огнями…».

…Надо терпеть. С этого начинается день. Этим он кончается. Надо стиснуть зубы и терпеть. И молчать. Не надо ни с кем разговаривать. Хорошо бы никто не лез. Хорошо бы все отстали.

Из купе вышла заплаканная женщина с полотенцем и мыльницей и пошла направо. Чуть погодя вышел ее спутник с полотенцем и мыльницей и пошел налево. Потом они вернулись, и минут через двадцать женщина приоткрыла дверь и сказала Навашину в спину:

— Мы легли. Пожалуйста.

Он вошел и тоже лег. Ему даже показалось, что он уснет, но женщина внизу плакала. Она старалась плакать тихо и тихо сморкаться, но, видно, ничего не могла с собой поделать.

— Слушай, ты как-никак не у себя в комнате. Тут кроме тебя люди есть, — сказал ее спутник. — Прекрати, пожалуйста.

Женщина плакала.

— Можешь ты мне объяснить, что происходит? — сказал ее спутник. — Вот возьму сейчас чемодан и выйду на первой же остановке. И пеняй на себя.

Но он не взял чемодан и не вышел. Он повернулся на другой бок и тотчас уснул. Сон его был спокоен, он дышал ровно. Женщина еще поплакала, а потом тоже уснула и все время всхлипывала во сне.

«Итак, — думал Навашин, — у меня осталось двести рублей. На все про все». Сколько может стоить билет до Цветаева? Рублей сто сорок, пожалуй. А есть-пить? Даже если не ходить в ресторан и не заказывать яичницу и кофе, как он из пижонства сделал в Свердловске, все равно рублей семь в день… ну, пять — надо. А впереди еще Москва…

Если Петра Николаевича почему-либо в городе нет, дело плохо. А куда он денется — Петр Николаевич? Прошло пять лет. В самом деле, как это он раньше не сообразил? Прошло пять лет. Таня редко писала о нем даже в начале срока. А потом… Потом, потом. Ладно, утро вечера мудренее.