— Это длинно рассказывать. Не хотите впускать, выходите сюда.
Хозяин откинул крючок и приоткрыл калитку. Собака прыгнула и, полузадавленная ошейником, рухнула наземь с хриплым, обрывистым лаем.
— Молчать. На место, — лениво сказал хозяин и посторонился, пропуская Навашина.
За приземистым домом с большой застекленной террасой стояло бело-розовое облако.
— Чего глядите? Сад как сад. Как в песне поется — «расцветали яблони и груши». Давайте пройдемте.
И хозяин пошел по дорожке, вымощенной мелким булыжником, вглубь сада. Среди цветущих яблонь затерялась маленькая беседка, а в ней легкий столик на полых металлических ножках и такие же легкие стулья, покрытые пестрыми ситцевыми чехлами. Среди бела дня гремели соловьи, и это не смущало петуха: он то и дело горланил свое.
— Ну? — сказал Парфентьев.
— Я сяду, — сказал Навашин.
— Садитесь. Ну?
— Недавно умер Александр Михайлович Морозов, — сказал Навашин.
— Царство ему небесное. Ну?
— Перед смертью он просил меня помочь его дочери вернуть дом.
— Ну и как же вы ей поможете?
— Это уж моя забота. Но начать я решил с вас.
— У меня дарственная по всей форме. Не дураки.
— Как хотите. Я мог сразу пойти в горсовет.
Парфентьев сидел перед ним, положив на стол короткопалые, широкие руки. У него было узкое лицо и крупные, толстые губы. Вокруг лысины стояли легкие седые волосы, но брови над голубыми глазами были густого черного цвета. Слушая Сергея, он ничуть не изменился в лице, только облизал и без того мокрые губы.
— Я дочери Александра Михайловича щедрой рукой отвалил, несмотря что получил дом в подарок. А подарок… Ну что вам сказать? Если б не я, Александр Михайлович давно бы преставился. Вы, видать, из тех мест, знаете, что там люди по краю ходят… А я его и подкармливал… и на тяжелые работы не посылал… поскольку была у меня такая возможность… Он меня и отблагодарил — домик вот в подарок дал. А дочке его…
— Вы дочери Александра Михайловича щедрой рукой отвалили, это верно. Полторы тысячи и восемь лет лагерей.
— А я-то при чем? Время было такое. Суровое. Тут я ни при чем. А дом… Про дом я скажу вам так…
И вдруг, отстранив ветку, покрытую нежными розовыми цветами, у входа в беседку встала женщина. Тощая, с выступающими вперед длинными зубами, она, задыхаясь и ловя ртом воздух, громко прошептала:
— Что ты их слушаешь? Что ты их слушаешь? Тут две яблони стояли… и одна… груша гнилая… А теперь… Сад… И террасы не было… И пристройки не было… А сейчас… дом… Вот этими руками… на горбу…
— Ступай отсюда. Ну?
Она стояла, будто вросла в землю.
— Ну? — Парфентьев чуть приподнялся, и женщина заторопилась к дому, тяжело стуча башмаками по камню дорожки.
— Вы не скажете, где здесь почта?
— Отделение связи? — спросила женщина с буханкой черного хлеба под мышкой. — А вот спуститесь по этой улице. У самой реки, на пригорке.
Он пошел вниз по горбатой улице. Дорогу ему пересекла толстая важная утка с выводком желтых утят — она гнала их впереди себя. Они ковыляли, сбившись в кучку, на своих тонких ножках и взволнованно крякали. Навстречу шел лохматый старик. Он тащил на веревке черную грязную козу, а она почему-то упиралась и не хотела идти. Под ноги Навашину вдруг бросилась маленькая собачонка и залаяла тонким злым голосом. А у него в ушах еще раздавался гулкий бас парфентьевского пса.
Улица спустилась к редкой березовой рощице, а за рощей снова побежала наверх. Над самой рекой стоял облезлый домишко с вывеской «Почта» и глядел на улицу пыльными окнами.
— У-у-у, — сказала девушка за окошком, — я думала, что вы тоже никогда не придете.
Он не стал спрашивать, почему «тоже». Он взял свое письмо и вышел на улицу. Увидел скамейку под кустом белой сирени и, разрывая на ходу конверт, направился к ней.
«О местопребывании Владимира Ивановича Сурмина сообщить ничего не могу, — писал кто-то, к кому попало его письмо. — Он жил в нашей квартире два года: в сорок девятом и пятидесятом. А потом вместе с женой и ребенком выбыл в Москву, но адреса своего не оставил».
В Москву? С женой и ребенком? Вот и Коля Ипполитов видел его в Москве. Может, это и есть путеводная ниточка. Жена и ребенок… Ну что ж, в Москву и так и так надо. Он разгладил листок на колене, перечитал его. Нет, там ничего больше не сказано. Два года — а потом выбыл… С женой и ребенком…
Он вернулся на почту, снова встал в очередь к окошку. Какая-то тетка отбивала телеграмму: «Поздравляю с рождением».