— А кто родился? — спросила девушка.
— Да никто не родился. День ангела, так с «ангелом» не принимают. Вот и говорю «с рождением».
— Приму с «ангелом».
— Вот спасибо: добрая ты душа. Умница. Ну, брань не велят писать. Так «ангел» же не брань какая-нибудь? Пиши: «Поздравляю днем ангела. Прасковья».
Следом за ней к окошку подошел Навашин.
— Десять конвертов.
— С какой вам картинкой? Поглядите, какие хорошенькие стали выпускать. А письмо вас долго ждало. Дождалось. Вот тут лежат, лежат одному человеку — и письма, и двадцать две открытки, и телеграммы три. И никто их не спрашивает. Не востребует…
Что в этих словах его касалось? Что его задело? Что всю дорогу до гостиницы не давало покоя? И мучило, как зубная боль…
Олин муж был высокий молодой человек спортивного вида: развернутые плечи, под рукавами летней шелковой рубахи угадывались крепкие мускулы, походка свободная, легкая. Низенький домик и маленькие комнатки с низкими потолками были ему не по росту, в них сразу становилось тесно, как только он входил. Между комнатами не было дверей, они отделялись друг от друга ситцевыми занавесками. Садик за домом был совсем молоденький — две тоненькие яблоньки, две груши и слива. Забор опоясывал кусты малины и крыжовника. Все было только что посажено.
На маленькой открытой террасе вокруг стола сидела Олина семья — свекор, свекровь, муж и двое детей — тихие близнецы шести лет.
— Иван Сергеевич, — представился старик, крепко пожимая руку Навашину. — Сердечно рад вас видеть.
— Мария Никитична, — сказала свекровь. — Милости прошу.
Близнецы горячо покраснели, подавая Навашину руку лопаточкой и назвали себя почти шепотом:
— Петя… Сережа…
— Зовите меня просто Николай, мы с Ольгой одногодки, следовательно, я вполне мог у вас учиться, — сказал Олин муж.
Стол был накрыт богато — крутые яйца, толсто нарезанное сало. Рыбные консервы — белая рыба в коричневом соусе — были вылиты в глубокую синюю миску. И самогонка, настоенная на клюкве. Иван Сергеевич разлил ее по стаканам.
— Ну, — сказал Николай, — за ваше счастливое возвращение. А где же ваша семья?
Навашин молчал.
— В Кленах? — спросил Николай.
— Нет.
— А где же?
Навашин молчал. Потом, взглянув на Олю, ответил:
— В Москве.
— Вы что же, не заезжая к жене, сюда поехали?
— Да.
Все молчали, вдруг ощутив неловкость.
— Вот это добросовестно, — сказал Николай, — сначала общественное, потом личное. Это добросовестно.
Навашин молчал. Он очень хотел ради Оли поддержать разговор, но никакие слова не шли на ум.
— Ваше дело в горкоме уже знают. Парфентьев перебежал вам дорогу, сам пошел советоваться. Там еще общей точки зрения не выработали, но дело, скажу я вам, осложняется.
Навашин должен был спросить, чем осложняется, но он молчал. И Оля спросила:
— Чем же оно осложняется? Дело ясное.
— Ясное-то ясное, да не очень. Если бы дочь этого Морозова вела бы себя как следует, дело другое. Но ее моральный облик оставляет желать лучшего. Она, не при детях будь сказано, завела у себя гарем какой-то. Вернее, притон. Ходят к ней… Ну, при детях не хотелось бы.
— Никуда не годно, никуда! — сказала Мария Никитична.
— Будет вам, — сказал старик. — У нее тоже жизнь покалеченная. Парфентьев не только дом заграбастал, он дочку эту подальше спихнул, чтоб глаза не мозолила. Она тоже свое отбыла — с сорок пятого по пятьдесят третий. Тоже, скажем прямо, не сахар. И там, я думаю, не санаторий, где она была. И хорошему там не научат.
— А он при чем? — сказал Николай. — Время такое было.
— Да ты что? — сказал старик. — Это он ее из Цветаева выставил, и не ври ты, сам знаешь, как было, на твоих глазах все случилось. Как он ту дарственную получил, неужели непонятно, если он был над заключенными начальник? А потом вышел на пенсию. Приехал, вселился, а ее забрали. Скажи, какая случайность. Время, конечно, время, а быть подлецом не обязательно. Подневольный — это одно, а холуй — другое.
— Давайте выпьем, — сказал Николай и опять разлил по стаканам мутную клюквенную водку. — У меня к вам счет, Сергей Дмитриевич. То есть вы, конечно, у меня в гостях, и какие могут быть счеты, но по-дружески скажу, что Ольгу вы неправильно воспитывали. Все ее высказывания — это один сплошной буржуазный гуманизм. И детей она мне портит.
— А это при детях можно говорить? — спросил Иван Сергеевич.
— Вот у меня жена и отец — два сапога пара. Держатся одних воззрений. Они нам с матерью всегда оппозиция. Чего ни коснись — все поперек.