Если кому-то нравится тратить время, силы на бессмысленные вещи, он, конечно, может этим заниматься. Грубо говоря, хочет страдать — пусть страдает. Но тот, кто хочет, чтобы в его жизни был смысл, просто не имеет права тратить ее на бессмысленные вещи! И первая из этих бессмыслиц — страдание, о котором вы меня спрашиваете.
А первая из вещей, которая, наоборот, наполняет нашу жизнь смыслом, — это наши чувства, наше отношение к людям, которые нам дороги. Да, мы не можем дать четкий, конкретный ответ на вопрос: «Зачем я люблю?» Но тут ведь и сам вопрос лишен всякого смысла! Зачем я люблю?! Спросили тоже! Это настолько очевидно, настолько важно, настолько где-то внутри, в душе, в душе каждого из нас, что и спрашивать-то как-то глупо! Люблю — да! И все!
— А это только любви касается? — уточнил ведущий.
Нет, совсем нет! Знаете, если вы смотрите на вещи поверхностно — а все мы часто этим грешим, — вы неизбежно попадаете в западню. Так устроен наш разум — то, что на поверхности, его путает. Поэтому мы должны научиться видеть суть вещей, не то, что на поверхности, а то, что за этой поверхностью. Страдание — это испытание, да. Но у самого страдания нет сути. Оно — пустышка. А у счастья есть суть, тут даже объяснять нечего. И так во всем.
— А можно пример? — попросил ведущий.
— Хотите пример? — задумался его собеседник. — Хорошо. Можно преподавать… ну, возьмем — математику, а можно быть настоящим учителем. И вы же понимаете разницу… Одно на поверхности, другое — внутри. А можно, например, танцевать — в ансамбле песни и пляски. Но можно и быть настоящим танцором — человеком, у которого душа танцует. Понимаете?.. Как у Ницше: «Я поверил бы только в то божество, которое умело бы танцевать!» Ну, право, он же не о фуэте говорил!
— Ну, и все же… — не унимался ведущий ночного эфира. — Как же отличить то, что имеет смысл, от того, что не имеет смысла?
Его гость снова рассмеялся:
— Я же говорю вам, просто спросите себя: «Зачем?» Себя спросите. И получите ответ. Уверяю вас, правда!
Пошли помехи, голоса стали пропадать.
И этот странный ночной разговор прервался.
Когда радиоприемник снова поймал волну, там играла музыка.
Хорошая, красивая, чистая музыка.
А Максим уже ответил себе на вопрос — «Зачем?
Теперь он смотрел на Аню, и ему нужно было ей что-то сказать.
Что-то очень важное, что-то, что он только сейчас понял…
Но она так сладко спала.
Уставшая, измучившаяся.
Максим боялся и не хотел тревожить ее сон. Он погладил вокруг нее воздух — нежно, едва касаясь.
Потом огляделся вокруг.
На прикроватном столике для медицинских инструментов лежал график его температуры и кровяного давления, а рядом карандаш.
Максим еще раз посмотрел на Аню и записал то, что хотел ей сказать.
Так… чтобы не забыть, не забывать, никогда…
ЭПИЛОГ
Данила очень удивился, когда Аня сунула ему в руку какой-то больничный документ с графиком.
— Я думаю, это ваше, — сказала она и улыбнулась. — Спасибо за все. Не знаю, что сказать. Все это так… В общем, спасибо.
Она уже собиралась уходить, как вдруг обернулась и спросила:
— А вы, правда, напишите книгу про учителя танцев?
— Про самого настоящего учителя, — ответил я, выдержал паузу и добавил, — танцев.
— Спасибо, — сказала Аня, и на ее глазах блеснули слезы счастья.
Она повернулась и пошла по коридору.
— Анхель, смотри! — Данила показывал мне написанный поверх графика текст Третьей Скрижали Завета.
— А… — Аня снова обернулась.
— Что? — улыбнулся я, глядя на ее тон кую фигуру, словно выточенную ярким утренним светом, льющимся из больничного окна.
— Я не очень хорошо знаю историю, — нежная, смущенная улыбка играла на ее устах. — Что там с ними произошло?
— С ними — это с Нероном и Петронием? — уточнил я и посмотрел на нее с наигранной укоризной.
— Да, — Аня залилась румянцем и шкодливо прищурилась.
— Через год Петрония обвинят в заговоре и он покончит с собой. А еще через три года с собой покончит и сам Нерон. Сенат объявит его врагом отечества…
— Понятно, — сказала Аня, судя по всему, она была очень довольна этой «новостью». — Ну, тогда я пойду?..
— Иди, иди… Он тебя ждет, — рассмеялся Данила.
Я принялся читать текст Третьей Скрижали Завета.
— Смешная, — протянул Данила, глядя на ее летящую, танцующую походку.
— А мы-то с тобой хороши). — воскликнул я, потирая затылок.
— Ну уж нет! Ты — «хорош"\ — Данила театрально вскинул руки и широким шагом на правился к выходу. — И он еще называет меня „материалистом“! Имеет наглость! Ну вы по думайте только, какой нахал! Это, значит, я „материалист“! Очень хорошо! Блестяще! Гениально! Хоть стой, хоть падай! Плетет мне черт знает что про своих индейцев, сам наполовину индеец, и ни бельмеса, ну ни бельмеса в параллельных мирах! А я… я — „материалист“! Нет, это просто невыносимо! Если я еще хоть раз что-то подобное услышу, хоть что-то близкое к этому!.. Я не знаю… я просто не знаю, что я с тобой сделаю!
Я хохотал. Данила ругал меня на чем свет стоит, и с такой любовью, с таким изяществом, что смотреть на это без восхищения было невозможно. Я плелся за ним, изображая самого виноватого человека на свете, и заискивающе лепетал:
— Да, мой господин! Конечно, мой господин! Я — материалист, я, о божественный! Как я мог так заблуждаться! Позор, позор Анхелю де Куатьэ!
Мы вышли из больницы. Данила на мгновение остановился, посмотрел мне в глаза и сказал:
— Знаешь, Анхель, если мы и в следующий раз будем так тупить, четвертую скрижаль не найдем. Это точно. Если бы не ребята… если бы не… мы бы и эту… Ладно, — Данила выдержал паузу. — Дай я тебя обниму, что ли… Все-таки получилось. Черт возьми, получилось!
И мы обнялись, а я расплакался. Как дурак…