Я стал восторженным последователем теории самоуничтожения и мечтал умереть на поле боя какой-нибудь необычной смертью, причем желательно как можно скорее. Военное кладбище было для меня тогда чем-то наподобие престижного жилого района, в котором я страстно желал поселиться. Мертвая тишина, царившая среди ухоженных мраморных надгробий, делала это место в моих глазах особенно привлекательным. Мне нравилось, что ни один из жильцов, поселившихся в этих мраморных, предоставленных государством квартирах, никогда никуда не переезжал. Это свидетельствовало о том, что здешние обитатели были полностью всем довольны.
Патриотическая смерть во имя государства, о которой я постоянно грезил, казалась мне, помимо всего прочего, своеобразным приютом и избавлением. Я считал, что она освободит меня от бремени земных обязательств и от участия в построении нового общества. С самых ранних лет все окружавшие меня — начиная с родителей и кончая школьными учителями — постоянно твердили, что нам выпало необыкновенное счастье жить в историческую эпоху и быть свидетелями того, как двухтысячелетняя мечта нашего народа становится реальностью. Но если, думал я, мы действительно живем в историческую эпоху, значит, свершающаяся вокруг меня история представляет собой неотъемлемую часть меня самого, точно так же как я являюсь неотъемлемой частью истории. И если я хочу вписать свое имя в летопись человечества, то должен совершить нечто грандиозное. Между тем ничего более грандиозного, чем принести себя в жертву во имя истории, я представить себе не мог. Смерть казалась мне тогда единственным способом заключения союза с вечностью, и мысль о том, что я погибну в самом расцвете лет, наполняла невероятным счастьем каждую клеточку моего тела.
С юных лет мои неукротимые бушующие чресла причиняли мне ужасные страдания. Каждое утро, читая в постели утреннюю молитву, я судорожно сжимался, чувствуя, как болтающийся между ног подсвечник любви вздымается вверх, словно обелиск, высоко подбрасывает одеяло и накрывает меня своей огромной тенью. Я просыпался, сгорая от вожделения и обливаясь горячим потом. Перед самым пробуждением я видел во сне полнотелых, пышных женщин с голыми задницами. Вертя своими обнаженными, огромными, как арбузы, ягодицами, они влезали на высокие стремянки, а я, глядя на них жадным взором снизу вверх, вылизывал глазами их колыхающиеся жирные складки, тянулся губами к их нежной коже и орошал постель клейкой желтоватой жидкостью своей бьющей ключом юности.
В те дни я готов был принести себя в жертву любой самке, которая попадалась у меня на пути. Я страстно желал вдохнуть легендарный аромат женских гениталий. Я хотел узнать, какова на вкус та заветная жидкость, от которой простыни начинают пахнуть морем и крабами. Я вожделел любую женщину, какую только судьба готова была мне послать. Голод на женщин всецело поработил меня, и я ничего не мог с этим поделать. Я хотел вернуть свой долг Творцу полностью и готов был полюбить любую женщину на земном шаре, будь она молодая, средних лет или дряхлая старуха, умная, дура или круглая идиотка.
В те годы похоть бушевала во мне так сильно, что на переменках мне приходилось убегать из школы домой, дабы излить накопившуюся жидкость. Я мастурбировал постоянно и до полного изнеможения. В особенности после того, как обнаружил в библиотеке своего отца несколько немецких журнальчиков.
Мой отец, инженер Стафф, не испытывал никакого интереса не только к немецкой музыке или немецкой философии, но даже к немецкой еде. В немецкой культуре его интересовала только порнографическая макулатура. В этом выражался его бунт против моего деда, который, судя по всему, был отцом-деспотом и которого папаша откровенно презирал. Все богатство немецкой культуры сводилось для моего папеньки к фотографиям обнаженных клиторов.
Познакомившись с содержимым скудной библиотеки отца, я уже тогда пришел к выводу, что уроженки Германии любят свои женские прелести даже больше, чем их любят немецкие мужчины. На страницах всех этих журналов немки широко раздвигали ноги и выставляли свои драгоценные жемчужины напоказ с такой гордостью, как будто поднимали знамя борьбы за свободу и равноправие. Обливаясь липким потом, я сладострастно их разглядывал, разговаривал с ними, и у меня было ощущение, что я совершаю ужасное преступление.
Немки, понял я тогда, существа бескомпромиссные. Они не готовы отказаться от того малого, что им причитается, даже если вокруг идет Вторая мировая война и самолеты союзной авиации сбрасывают им на головы бомбы. Немцам, как я теперь понимаю, действительно есть чем гордиться. Но не тем, что Дрезден не был разрушен до основания, а скорее тем, что даже в самые тяжелые дни войны в немецком тылу не переставали трахаться ни на секунду.