Я вдруг вспомнил, что в ее письме, полученном мною два дня назад, говорилось только о встрече за чашечкой кофе. О том, чтобы пить кофе, в нем речи не было.
Таким образом, уже в первые минуты нашего свидания я снова перестал быть свободным человеком. Но, с другой стороны, на черта она нужна мне, эта треклятая свобода? Разве я не добровольно сдался на волю своей деспотичной возлюбленной? Разве не добровольно подчинился власти ее клитора?
Лола взяла меня за руку и снова, как в старые добрые времена, повела за собой. Когда, пройдя через множество извилистых переулков, мы добрались наконец до ее номера в маленьком домике на Кайзерштрассе, она молча, даже не обняв и не поцеловав, усадила меня на кровать и повернулась ко мне спиной. Я понял, что она хочет, чтобы я расстегнул ей молнию. Я расстегнул. Полупрозрачное платье упало на пол, и я увидел, что Лола совершенно голая. На ней были только пояс и сетчатые черные чулки. Прямо мне в лицо смотрел ее обнаженный костлявый зад. Она нагнулась вперед, продемонстрировала мне свою увлажнившуюся промежность, а затем, не говоря ни единого слова, выпрямилась, резко развернулась, плотно прижалась пахом к моему носу, повалила меня на кровать и всей своей тяжестью уселась мне на лицо. Острый и пряный запах ее гениталий наполнил мои ноздри, и я стал лизать и кусать ее, а она, в свою очередь, принялась яростно скакать на мне, издавая протяжные флегматичные стоны.
В тот день я трудился языком, губами, дёснами и нёбом столь усердно, что наверняка сбросил как минимум несколько лишних килограмм своего веса. Властная Лола, как всегда, доминировала, а я, как ученый, всегда проявлявший большой интерес к человеку и проблемам сексуальности, довольствовался ролью исследователя, стороннего наблюдателя и одновременно активного участника всего происходящего.
После нескольких часов этих безумных скачек моя физиономия стала очень похожа на женскую промежность. Колени Лолы плотно прижимались к моим ушам, а прямо на нос мне капали слезы радости, произведенные на фабрике ее страсти. Кстати, все это время у меня не было даже возможности расстегнуть рубашку.
Мне нравится смотреть на женщин снизу вверх, под тем углом зрения, который на языке геометрии именуется «нижней проекцией». Я люблю, когда женщины прыгают у меня на лице. Я высовываю язык и позволяю им елозить по нему туда-сюда. Я доставляю наслаждение их гениталиям, а они, в свою очередь, в буквальном смысле этого слова ебут мне мозги.
Неожиданно Лола застонала, выпрямилась, закинула руки за голову, сладко потянулась, рухнула на постель и заснула возле меня мертвым сном. Комната заполнилась звуками флегматичного храпа, причем такой силы, как будто рядом со мной спал какой-нибудь сибирский казак или потомок Богдана Хмельницкого.
Я снова остался в одиночестве. По сути, я всегда был одинок, однако возле спящей Лолы я чувствовал себя одиноким вдвойне и совершенно опустошенным. Что может быть приятнее добровольного одиночества! С одной стороны, ты отказываешься от своей свободы и отдаешь себя во власть Господина Одиночества, но, с другой, — становишься свободным навек. Ведь ты подчинился ему по собственной воле.
В моей привязанности к Лоле было нечто непостижимое. Как будто мной управляли какие-то таинственные силы. Для Лолы я был мавром. Мавр сделал свое дело и может теперь, так сказать, идти на все четыре стороны. Мне нравилось быть мавром, и я ничего не имел против того, чтобы пойти на все четыре стороны. Тем более что теперь мне было куда вернуться.
20
Улыбаясь, благоухая ароматами Лолы и пытаясь прокашляться (ибо в горле у меня застряли несколько курчавых волосков моей возлюбленной), я отправился домой, где меня ждал сын Густав. Я шел домой, зная, что скоро в нашей семье ожидаются большие перемены. Ева в это время уже находилась в психиатрической клинике, так что о ней можно было не беспокоиться. Оставалось позаботиться о нас с Густавом.
Я много размышлял о том, почему Лола приехала в Германию, и в конце концов пришел к выводу, что подвигла ее на это отнюдь не любовь ко мне, а скорее желание убежать подальше от своей погибающей родины. Запад в те годы был буквально наводнен беженцами из Израиля. Сначала прибыли те, кто бежал от печально известного еврейского фундаментализма. Потом — те, кто спасался от бушевавшей тогда разрушительной войны.
Большинство израильтян вызывали у меня глубокое омерзение. Немало отвратительных израильских черт я находил, увы, и у себя самого. Мои соотечественники представлялись мне существами, жаждущими денег и власти. Не имело значения, кто они — наемники, шовинисты, ненавидящие арабов, или же люди, за неимением никаких других талантов, притворяющиеся гуманистами. Но самыми отвратительными были прекраснодушные мечтатели-западники.
Я ненавидел провинциальных борцов за мир, лицемеров из движения зеленых, блюстителей субботы и приверженцев левого крыла сионизма (который, по сути, был не чем иным, как национал-социалистской глупостью). Меня очень пугала мысль, что я похож на них. Что я такой же, с виду разумный, ползающий на брюхе слюнтяй.
Польская хунта борцов за мир, свергнутая еще в конце прошлого века, вызывала у меня буквально желание блевануть. Я ненавидел их даже сильнее, чем арсов,[23] которых вообще не считал за людей. По иронии судьбы, именно на них, на эту банду поляков, на этих так называемых аналитиков, на профессоров, мечтавших о Новом Ближнем Востоке, мои друзья, и в их числе Лола, возлагали все свои надежды. Мне было их искренне жаль. Я знал, что все эти мечтатели просто перегрелись на горячем средиземноморском солнце. Самые умные из евреев лечились от этого перегрева тем, что пили много воды и сидели в тени. Что же касается меня, то я лечился водой из священной реки Рейн.
Я наивно полагал, что мне удалось сбежать от своих соотечественников навсегда и я никогда их больше не увижу, однако я горько ошибся. В начале нового тысячелетия эти самодовольные животные стали неотъемлемой частью европейского пейзажа. Их можно было встретить повсюду — в деловых районах, в криминальном мире, в кварталах красных фонарей. В торговых центрах начали как грибы расти кафе и магазины, где продавали орехи, семечки, хумус и фалафель, и на каждом красовалась вывеска «кошерно», заманивавшая прожорливых израильтян. Крикливые варвары снова окружали меня со всех сторон. В Германии этих незваных гостей с Востока называли «ост-юден». Европейцы привыкли к иммигрантам, но десятки тысяч новоприбывших были иммигрантами нового типа — тупыми, наглыми, жалкими и одновременно высокомерными. По сути, вся их глупость и невоспитанность являлась непосредственным проявлением израильского, да и вообще еврейского мировоззрения. Евреи считают себя избранным народом. Но этот избранный народ живет за счет подаяний и грабежа.
Еще до крушения Израиля израильтяне проявили себя как люди высокомерные и лишенные чести, всегда готовые продаться за несколько сребреников и согнуться в дугу перед сильным. По замыслу моя страна была основана, чтобы опровергнуть стереотип, согласно которому еврей — бородатое, сгорбленное, жуликоватое существо, грабящее ближнего своего, однако в конце концов превратилась в рассадник всех этих язв. Евреи снова приобрели имидж согбенных бородачей со свисающими по бокам «цицит»,[24] снова сделались жуликами и эксплуататорами.
В подвалах столицы опять закопошились неонацисты, которые начали возрождать свою идеологию и выкрикивать свои лозунги. Мне было очень тяжело видеть, как мои соплеменники выставляют себя на посмешище, но поделать с этим я ничего не мог. В глазах антисемитов я тоже стал врагом.
23
24