Я не мог найти работу уже полтора года. Разочарование уступило место глубокой, разъедающей душу ненависти. Медленно, но верно я пришел к тому, что стал ненавидеть людей, которые с такой легкостью, с такой жестокостью отказывали мне в праве заработать на жизнь. Поручить мне какую-то малоответственную, второсортную работу они не могли — я был для нее слишком хорош, слишком образован. А для всякой другой работы я был слишком черен. Сейчас меня упрекнули даже в том, что я посмел опрятно одеться.
Когда подошло время демобилизации, я написал дяде, что у меня могут быть трудности с деньгами для покупки одежды, и в течение года он отправил мне несколько посылок: белье, рубашки, носки, галстуки и четыре отличных костюма, вполне подошедших по размеру. А несколько пар обуви я приобрел на талоны, выданные мне в демобилизационном центре.
Словно рыба, метался я в сетях расовых предрассудков, в душе зрело желание отомстить, отплатить той же монетой. Каждый взгляд или жест стал вызывать у меня недоверие, я искал за ними антипатию или другое проявление расовой ненависти: не быть ее просто не могло, в этом я тогда не сомневался. Я перестал отдавать дань вежливости женщинам и пожилым людям в автобусах и поездах, хотя был приучен к этому с детства. Я даже ловил себя на том, что с неприкрытой враждебностью смотрю на маленьких детей, когда эти невинные любопытные существа вовсю глазеют на меня.
К счастью, эта опухоль не стала злокачественной. Иногда мне встречались люди, которые были со мной столь искренни, столь дружелюбны, что я бессознательно забывал о своих мытарствах и обидах — хотя бы на время. Именно от такого человека я при самых неожиданных обстоятельствах получил совет, изменивший весь ход моей жизни.
Это произошло в Сент-Джеймском парке. Я праздно наблюдал за утками — они ловили кусочки хлеба, которые им бросали прохожие. Рядом со мной сидел сухопарый пожилой джентльмен в очках, время от времени он отпускал реплики насчет оперенья и повадок разных пород уток. Видимо, он неплохо разбирался в этом, но менее всего меня тогда занимали утки, и мысленно я записал его в разряд назойливых старых болтунов. Вступать с ним в разговор я не собирался, и поначалу его это ничуть не трогало, но вдруг он обратился прямо ко мне:
— Давно в Англии, молодой человек?
Голос его скрежетал, как наждачная бумага. Я повернул голову и окинул его колючим взглядом — лучше бы он оставил эти пассы. Не хочу с ним разговаривать, а уж тем более о том, как мне живется в Англии.
— В больших городах человек чувствует себя ужасно одиноким, и Лондон не исключение.
Он чуть подтянул аккуратно отглаженные брюки и положил ногу на ногу. Ему хотелось поговорить, старики это любят. Кто сидит рядом — безразлично. Я могу не отвечать ему и даже не прислушиваться к его словам, а если встану и уйду, он, наверно, будет разговаривать с утками. Одним словом, искать другую скамейку не обязательно. Устанет — сам замолчит.
— Поверьте, в этом никто не виноват, — продолжал он. — У большого города есть своя важная работа — быть большим городом, и он не может уделять внимания таким несущественным мелочам, как мое или ваше счастье.
Он произнес это как-то легко и с убеждением, и у меня пробудился интерес к нему. Я чуть покосился в его сторону. У него были тонкие черты лица, чем-то он напоминал ученого, профессора из колледжа. Он знал, что я включился и слушаю, серые глаза его приветливо улыбались. Он продолжал:
— Эти высокие здания — не просто памятники трудолюбию человека, его мозгу и рукам, создавшим этот большой город. Иногда они становятся стартовой площадкой в вечность — для неудачников, которые не могут победить этот город, свое одиночество в нем. — Он замолчал, потом сказал что-то о проплывающей мимо утке, совершенно мне непонятное. — Большой город — это поле боя, — продолжал он. — Чтобы жить здесь, нужно быть настоящим бойцом, именно жить, а не существовать. Существовать могут все, это нетрудно — тащить за собой измотанную душу, словно драное пальто. Но жить — это совсем другое. Конечно, еще никому не удалось прожить жизнь без трудностей, но сколько в ней все же радости! Сколько нового и прекрасного несет она!
Голос его вдруг приобрел приятный оттенок, я не мог да и не хотел больше молчать, но его философия была мне совсем не по душе.
— Родись вы негром, вы бы знали, что даже существование может стоять поперек горла.
Он взглянул на меня и неожиданно рассмеялся. Смех был безудержный и озорной, веселый и молодой, а главное, неописуемо заразительный. Я засмеялся вместе с ним, хотя ничего забавного в своем замечании не видел.