Его ждали аресты. Один, другой, потом высылка… В лужицких школах было запрещено тогда преподавание родного языка. Запрету подверглись газеты, журналы, вся книгоиздательская деятельность лужичан. Андрея Зейлера рекомендовалось считать отныне немецким поэтом. Многих деятелей культуры и искусства, священников-патриотов насильно выселяли в чисто немецкие области страны. В ставке Гитлера обсуждался план поголовного перемещения лужичан в Эльзас-Лотарингию. Маленький народ отменялся как таковой, лужичане объявлялись «по-сербски говорящими немцами». Предписывалось даже уничтожать «вендские надписи» на кладбищенских крестах и могильных плитах. Закрыли «Домовину» — последнюю общественную организацию народа. Среди других подвергся преследованиям со стороны гестапо известный журналист и общественный деятель Марко Смоляр — сын знаменитого просветителя. Была погромлена «Сербская Матица», созданная сто лет назад Яном Арноштом Смоляром и его единомышленниками. Её богатый архив почти полностью исчез.
… Нескончаемый дождь шелестит по мостовым ночного городка, по мокрым стенам старых домов; на иных из них кое-где еще различимы черные готические надписи времён последней войны. Что же ты, Будишин-будитель, не даешь мне спать?.. Кажется, я уже начинаю чуть-чуть разбираться в твоих давнишних и недавних былях. Во времена Зейлера и Смоляра переписчики населения насчитывали в обеих Лужицах до 200 тысяч коренных жителей. В нынешних энциклопедиях их численность колеблется уже от 50 до 100 тысяч. А какие цифры даст конец нынешнего века? Я ничего не знаю о твоём завтрашнем дне, Будишин. Знаю только одно: завтра я буду снова учиться говорить по-лужицки. Или хотя бы читать. Хотя бы со словарем. Хотя бы по складам.
Всюджебыл
… Их было несколько человек, мальчиков и девочек, в нарядных курточках и платьицах. Они держали в руках ноты и освещали их цветными рождественскими свечками. В полутьме маленькой крестьянской комнатки, в зыбкой игре пляшущих отсветов их глаза сияли, а щёчки розовели, и было в них что-то ангельское, только крылышки не за плечами, а в виде распахнутых нотных тетрадок. Что-то ангелоподобное было и в самом их пении, под аккомпанемент маленькой старинной гитары, которую держала в руках школьная учительница пения, стоявшая в тени. Они спели на немецком несколько рождественских колядок, а потом, чтобы уважить стареньких хозяев, спели две колядки по-лужицки. За окном уже было темно, мы смотрели на них с восхищением, на этих маленьких вечерних гостей. Их явление напоминало одну из картин старых германских художников, которых заботили эффекты освещения лиц и фигур, озарённых свечами в ночь на Рождество.
И мне невольно вспомнилось другое колядование. В ту далекую пору я и сам был в возрасте этих детишек, даже ещё меньше.
Утром бабушка навесила мне торбочку поверх пальто и проводила на улицу, на свежий, никем не затоптанный снежок, выпавший ночью, и я увидел, что за нашей хатой меня ждут, переминаясь с ноги на ногу, несколько хлопчиков из соседних хат. Снег был жидкий, как кашица, мы шли по кромке дороги гуськом, чтобы не оступиться в её чёрное месиво, изрытое зубьями гусениц и колёсами грузовых машин. Далеко нам не велено было ходить. В первом же дворе, к которому мы свернули, на нас вылетела было из глиняной своей хатки тощая рыжая собака, но, обнюхав пустые торбочки, забралась снова в конуру на соломенную подстилку. После того как мы, стесняясь и сбиваясь, пропели под окнами колядку — не помню теперь её слов, — пожилые хозяин и хозяйка вынесли нам по коржику и по яблоку. Торопливо раздав угощение, они тут же закрыли за собой дверь и замкнули её изнутри засовом.
Но в другой хате женщина в тёмном платке завела нас в комнату и усадила за стол. Свет серого денька вяло пробивался сквозь занавешенное окно. В нетопленном жилье было мглисто и уныло. Мы ждали, кажется, долго. Наконец она вышла из какой-то каморки, держа миску, наполненную чем-то тёмным, и раздала по ложке.
— Дуже мэни стыдно, хлопеняточки, янгелочки мои, не маю вам чого даты за ваше колядування… Але трошки мэду ще лышылося.