Итак, я шел домой вне себя от восторга, меня распирало от гордости, достоинства дамы рисовались моему воображению в причудливо преувеличенном виде.
Мне ни на минуту не приходило в голову, что чувства эти несовместимы с моим званием жениха; я ни в чем не переменился к мадемуазель Абер и с привычной нежностью думал о встрече с нею; я был счастлив, что женюсь на одной и что нравлюсь другой: два подобных удовольствия совмещаются без труда.
Однако, прежде чем вернуться к моей невесте, я должен набросать для вас портрет богини, с которой только что расстался; поместим его здесь; он займет не много места.
Возраст ее вам известен; я уже говорил, что она была стройна и изящна, и это еще слабо сказано; не много я видел женщин со столь царственной осанкой.
Дама эта одевалась скромно, но так, что скромность не скрадывала ничего от ее еще не поблекшей красоты.
Так одеваются женщины, которые желают нравиться, но не желают, чтобы их могли в этом обвинить, – то есть скрытые кокетки; надо быть большой кокеткой, чтобы извлечь весь возможный эффект из скромного наряда: в ее туалете были заключены какие-то маленькие тайны, которые в совокупности делали его столь же очаровательным, сколь скромным, и уж во всяком случае более игривым, чем откровенное щегольство.
Красивые руки в гладких белых рукавчиках: так они виднее, их лучше замечаешь.
Лицо чуть-чуть поблекшее, но еще красивое: в дорогом пышном чепце оно казалось бы старым, но под простенькой наколкой ласкало взор. «Такое лицо заслуживает более нарядного обрамления» – невольно думали вы.
В меру полная грудь (не следует забывать, что красивая грудь для женщины не менее важна, чем красивое лицо), очень белая грудь, тщательно прикрытая косынкой; но при ином движении косынка невзначай сбивалась на сторону, и под ней мелькала белоснежная кожа: вы мало что видели, но у вас создавалось самое лестное мнение об остальном.
Большие черные глаза, которым дама усиленно придавала серьезное и скромное выражение, хотя от природы они были полны живости и неги.
Не берусь их описывать; об этих глазах можно было бы говорить долго: искусный расчет сообщал им столь многое и так много всего в них было вложено природой, что толковать об этом – задача мудреная, которая вряд ли мне по силам. Возможно ли выразить словами все, что чувствуешь? Те, кто считает это делом нетрудным, мало что чувствуют и, без сомнения, видят лишь половину того, что приметил бы иной.
Однако попытаемся обрисовать ее облик в общих чертах.
При первом взгляде на эту даму, вы бы сказали: «Какая серьезная и рассудительная женщина».
Взглянув на нее второй раз, вы бы прибавили: «Эта женщина выработала в себе серьезность и рассудительность, каковыми от природы не обладает. Добродетельна ли она? Судя по выражению лица – да, но видно, что это дается ей не легко; она ведет себя лучше, чем ей бы хотелось: отвергая удовольствия, она их любит, хотя и не уступает соблазну». Вот что можно было бы заключить о ее нраве и поведении.
Что до ума, вы с первого же взгляда предполагали, что она очень умна; и вы не ошибались; больше сказать не могу, ибо недостаточно ее знал, чтобы судить об этом.
Характер ее тоже нелегко определить: то немногое, что я выскажу, даст вам довольно полное представление об этой незаурядной натуре.
Эта женщина никого не любила, но желала ближнему куда больше зла, чем причиняла на деле.
Она претендовала на доброту, и это мешало ей быть злой; но она обладала уменьем возбуждать в других недобрые чувства и этим подменяла собственную тягу к злым делам.
Где бы она ни появлялась, вокруг нее разговор превращался в злословие; она и только она настраивала собеседников на подобный лад – и именно тем, что некстати хвалила или защищала кого-либо, не скупясь на самые лестные, казалось бы, отзывы о тех, кого отдавала на растерзание; а когда злые языки разбирали по косточкам свои жертвы, она вскрикивала жалостливо и вместе с тем ободряюще: «Ах, что вы говорите?», «Нет, нет, вы ошибаетесь!», «Я не могу этому поверить!». Благодаря таким уловкам она всегда оказывалась неповинной в преступлениях, к которым подстрекала других (я называю преступлением всякий пасквиль), и продолжала слыть благожелательницей тех, чье доброе имя чернила чужими устами.
Забавнее всего то, что эта женщина, при всем том, даже не подозревала, что у нее злое сердце: она сама не знала себя и первая была жертвой придуманного ею обмана, она попадалась на собственную удочку и, прикидываясь доброй, воображала, что и на самом деле добра.
Такова была особа, от которой я вышел; описание ее характера сделано мною на основании того, что я слышал о ней впоследствии, а также почерпнуто из впечатлений, полученных мною во время наших дальнейших встреч, хотя их было не так уж много; но я немало о ней размышлял.
Она вдовела уже лет девять или десять; муж ее, по слухам, умер весьма ею недовольный; он даже обвинил ее в не совсем безупречном поведении; стремясь доказать ложность этих обвинений, она после его смерти ударилась в благочестие и удалилась от света; она и в дальнейшем не изменила этому образу жизни, частью из гордости, частью по привычке, а также сознавая, сколь неприлично было бы вновь явиться в большом свете теперь, когда от былой красоты уже мало что осталось, когда женские прелести поблекли от прожитых годов и от долгого вдовства: возврат из длительного уединения нельзя совершить безнаказанно. Кто удаляется от света, особенно из религиозных побуждений, должен удалиться навсегда: из таковых отлучек трудно вернуться во всеоружии моды; ваша физиономия либо кажется смешной, либо не внушает былого почтения.
Итак, я спешил к мадемуазель Абер, моей невесте, и весело шагал, торопясь поскорей ее увидеть, как вдруг, на углу одной из улиц, меня задержало скопление экипажей и телег; мне не хотелось быть раздавленным и, решив выждать, когда перекресток освободится, я вошел в боковую аллею и, чтобы убить время, стал читать письмо госпожи де Ферваль (этим именем мы назовем даму, о которой я только что говорил) к мадемуазель Абер; оно не было запечатано.
Не успел я прочесть и первую строку, как неизвестный мне человек сбежал по лестнице, видневшейся в конце аллеи, и промчался мимо меня, как бы спасаясь бегством; он чуть не сбил меня с ног и при этом уронил обнаженную шпагу, которую держал в руке; затем он выбежал на улицу, захлопнув калитку.
Происшествие это немного встревожило меня, тем более, что я оказался запертым в садовой аллее.
Я сразу же поспешил к калитке, чтобы снова ее открыть, но мне это не удалось.
В тот же миг я услышал шум шагов на лестнице в конце аллеи; под деревьями было уже довольно темно, и я смутно забеспокоился.
В подобных положениях мы безотчетно стремимся к самозащите; при мне не было ни дубинки, ни даже трости и, не успев ни о чем подумать, я наклонился и поднял оброненную беглецом шпагу.
Шум на лестнице все нарастал; мне послышались даже крики, раздававшиеся как будто из окна дома, который выходил на улицу. Так оно и было, чей-то голос кричал: «Лови! Лови!» Я по-прежнему держал в правой руке шпагу, а левой пытался отпереть эту проклятую калитку; наконец она поддалась, как оказалось, на мою же беду.
На улице меня караулила целая толпа; увидя мое растерянное лицо и обнаженную шпагу, они решили, что я либо убил, либо ограбил кого-нибудь.
Я пытался вырваться от них, но напрасно: чем больше я отбивался, тем больше крепли их подозрения.
Тут подоспели полицейские и стражники с ближней заставы,[38] протолкались через толпу, выбили у меня из рук шпагу, и я был схвачен.
Я порывался закричать, объяснить, что тут недоразумение; но шум стоял такой, что я не слышал собственного голоса; как я ни упирался (что было весьма неразумно), меня втащили в какой-то дом, заставили подняться по лестнице и под вооруженным конвоем, в сопровождении местных жителей, увязавшихся за нами, ввели в небольшое помещение: на полу лежала молодая дама, раненная и в обмороке; другая женщина, средних лет, старалась приподнять ее и прислонить к креслу.
38