Радость моя была безоблачной, но роковая приверженность племянников к тщеславию и гордыне испортила эти счастливые дни. Как только младший племянник приехал, оба они пожаловали ко мне с визитом. Нежный отец, не дождавшись, пока они поднимутся к нему, сам спустился в мои комнаты, чтобы обнять своих детей. Он вошел и радостно бросился к ним, но они едва ответили на его приветствие. Видимо, ослепленные достигнутым благосостоянием, они сравнивали свой расшитый золотом наряд с простой одеждой моего брата, а их отца, и оказались настолько дерзкими, что готовы были притвориться, будто не узнают его.
Не буду описывать эту возмутительную сцену; я уже вскользь упомянул о ней в первой части моих записок: этот из ряда вон выходящий случай заставил меня рассказать о нем раньше времени. Скажу в свое оправдание, что мне в то время пришлось немало повоевать с чванливыми гордецами, и этого, думаю, достаточно, чтобы вы простили мне такую поспешность.
Скажу только, что в ту минуту я отозвался на заблуждения молодых людей лишь язвительными шутками, считая, что это наилучший способ бороться с высокомерием, этой язвой нашего века.
Опыт научил меня, что легче осадить гордеца насмешкой, чем откровенным негодованием. Мои племянники нарушили долг, который я считаю священным, и я не мог не осудить их поведение; но при их горячем и гордом нраве прямой упрек вызвал бы только вспышку гнева, тогда как холодная ирония отрезвила их, не оскорбив. Но, увы, ненадолго. Не успели они немного опериться, как переменили фамилию и попрали естественные узы, созданные природой. Простая внешность их отца уязвляла их самолюбие, ибо не вязалась с их пышным нарядом; моего общества они тоже избегали, так как самый мой вид напоминал им, что они мне многим обязаны. Говорю это между прочим и больше возвращаться к этой теме не буду.
Я написал Боссону о новом счастливом событии, увенчавшем предыдущие мои удачи, и выразил надежду, что он приедет в Париж, чтобы принять участие в предстоящем празднике; но, как я узнал, в самый день торжества Боссон тяжко занемог.
Хотя это известие очень меня опечалило, мы с женой решили не откладывать свадьбу сына и племянника и даже скрыть от дочери болезнь ее жениха. Но, охваченная неясным предчувствием, неотделимым от истинной любви, она во все время этого двойного празднества была рассеяна и печальна. Несмотря на все принятые нами меры, она догадывалась, что именно я от нее скрываю. Опасаясь, что от этого ее тревога еще больше возрастет, я счел нужным рассказать ей о состоянии больного. Она попросила меня послать к нему нарочного, и я наказал моему племяннику-офицеру, возвращавшемуся вместе с отцом в Шампань, не отходить от больного.
– Передайте ему, – сказал я на прощанье, – что как только дела позволят мне отлучиться из Парижа, я сам к нему приеду и привезу его невесту, если он не успеет к тому времени вернуться.
Брат и племянник написали мне по приезде, что застали молодого человека в почти безнадежном состоянии; однако весть о том, что моя дочь ему верна и что я по-прежнему полон добрых чувств, возымела волшебное действие; он стал быстро поправляться, и никто не сомневался более в его полном выздоровлении.
Некоторое время спустя, мы отправились в наше поместье, расположенное поблизости от усадьбы Боссона. В день нашего приезда он поспешил к нам в замок, и мы тут же сыграли свадьбу. На родине меня любили, Боссона тоже почитали, и свадьба была великолепная, насколько это возможно в тамошних местах.
Кто внимательно следил за моей жизнью, мог убедиться, что я смотрел на дары судьбы как на нечто должное, как бы они мне ни доставались – легко или с усилиями. Я не затруднял себя мыслию о том, чья рука распределяла эти дары и достойны ли они удивления. Удача следовала за удачей, и это ослепляло мой разум. У меня просто не было времени, чтобы задуматься над такими вещами. Только необычайное происшествие могло встряхнуть меня. Не встречая на своем пути никаких затруднений, я был слишком опьянен радостями жизни и не мог трезво взглянуть на себя. Нужен был какой-то толчок, чтобы у меня раскрылись глаза. Вскоре я испытал такой целительный удар, и с тех пор берет начало истинное мое счастье.
Мне оставалось устроить только младшего сына, которому шел шестнадцатый год. Он не мог похвалиться большими дарованиями, но мне нравились в нем ясный ум, здравые суждения, твердый характер и умение сосредоточиться. Насчет него у меня было множество планов. Женив старшего сына и выдав замуж дочь, я счел, что пора поделиться с мальчиком своими мыслями о его будущем, чтобы понять его склонности и принять их во внимание.
– Сын мой, – сказал я ему однажды. – Теперь только ты один нуждаешься в моих заботах. Я оставлю тебе столько денег, что, даже ведя праздную жизнь, ты не будешь ни в чем терпеть недостатка. Но чего стоит праздный человек? Это бесполезный гражданин своего отечества, это обуза для страны, обуза для себя самого и для других. Так должны думать о человеке, который проводит свою молодость в безделии. В твоем возрасте такие мысли не приходят в голову. Я не был предназначен судьбой, как ты, для высокого положения. Меня не готовили к нему с юных лет. Нелегко мне было в те годы, когда воспитание должно быть закончено, начинать все с азов! Наученный горьким опытом, я хочу направить тебя по лучшему пути. Выбери занятие, которое тебя больше привлекает: финансы, суд, военное дело – мне это безразлично, но я хочу знать, к чему у тебя больше лежит сердце.
– Я рад бы следовать вашим советам, но, к сожалению, не могу их принять. Только уважение к вам вынуждало меня молчать; а матушка знала мои желания, но считала, что я должен скрывать их от вас. Я понимаю, что могу надеяться на блестящее будущее, но мирские дела не привлекают меня. Любовь тоже не имеет власти над моим сердцем. Уединение и безбрачие – вот что меня прельщает.[125]
– Что ты говоришь! – вскричал я. – Как, моя жена сочувствует подобным замыслам? А ты-то!.. Да знаешь ли ты, что значит всецело отдать свою жизнь служению, посвятить себя другим, – а оставаясь наедине с собой, вести беспощадную борьбу с собственными желаниями? Монах может добиться победы, лишь постоянно противодействуя самому себе; а если он не устоит, то становится несчастным на всю жизнь. На каждом шагу перед тобой будут возникать все новые и новые опасности. Целая армия добродетелей не поможет тебе спастись, а всякий мелкий промах способен погубить. Словом, монастырь это особый малый мир, тем более опасный, что это мир замкнутый. Житейские треволнения, страсти и заботы, от которых ты хочешь укрыться под сводами монастыря, все равно настигнут тебя там и поразят с еще большей силой, ибо для них нет никакой отдушины. В монастырях, как и при дворе, под личиной дружбы прячется зависть; честолюбие прикрывается смирением. Та же фальшь, то же коварство, как и в миру. Конечно, иным удается избежать крайностей; может быть, тебе повезет и ты убережешься от них, но можно ли полагаться на то, что тебя не коснется все это зло?[126] Человек везде человек – вот что тебе надо запомнить, а человек слаб. Недостатки, которых ты в себе даже не замечаешь, могут вызвать в людях вражду, последствия которой будут для тебя весьма чувствительны. Взвесь все это, милый сын; мною руководит только любовь к тебе. И не думай, что я хочу препятствовать твоим склонностям. Посоветуйся с матерью, проверь себя хорошенько, и я соглашусь на все, что даст тебе счастье, ибо ничего иного не желаю.
Не раз еще, вопреки этому обещанию, я пытался– отвратить сына от пути, одна мысль о котором приводила меня в содрогание; ничто не могло поколебать его решение. Я был принужден его отпустить, и несколько времени спустя началось его послушничество. Ради него я прожил весь этот год в деревне, часто навещал сына в его монастыре и предостерегал от опасностей, ожидавших его на поприще, которое, как мне казалось, он выбрал из одного упрямства. Правда, знакомство с монахами, спасавшимися в этой обители, несколько изменило мое мнение. Именно их я должен благодарить за то, что задумался над жизнью, какую вел в годы юности. Однако я по-прежнему делал все, чтобы отвлечь сына от его пагубных намерений; между тем он продолжал свой искус со смирением, удивлявшим и восхищавшим братию.
125
Уместно заметить, что в 1746 г. приняла пострижение дочь Мариво Коломба-Проспера (родилась в 1719, год смерти неизвестен). Писатель тяжело переживал это решение дочери (см. след. прим.) и часто навещал ее в монастыре Дю Трезор, где она, очевидно, воспитывалась (была пансионеркой), а затем была послушницей.
126
Это осуждение монашеской жизни могло быть внушено автору продолжения девятой частью романа Мариво «Жизнь Марианны». Героиня этой части мадемуазель де Тервир решает уйти в монастырь, но повстречавшаяся ей монахиня страстно отговаривает ее от этого шага: «Вам кажется, – говорит она девушке, – что все здесь – благодать и благоволение; и действительно, в монашеской жизни есть свои приятные стороны, но это приятности особого рода, не каждый создан, чтобы довольствоваться ими. У нас есть и свои горести, неизвестные миру, и для того чтобы их переносить, также требуется призвание. Есть натуры, способные в миру противостоять величайшим несчастиям; но заточи их в монастырь – и они не в состоянии будут выполнять даже самые простые иноческие обязанности. У каждого свои силы, те, что требуются от монахини, даны не каждому, хотя на первый взгляд тут нет ничего особенного; все это я знаю по собственному опыту… К концу послушничества на меня часто находили приступы тоски и отвращения, но меня уверяли, что это ничего, что это дьявольское искушение… Наступил день моего пострижения, я не противилась, я исполняла все, что мне приказывали; от волнения в голове моей не осталось ни одной мысли; мою судьбу решили другие; я была не более чем зрительницей на этой церемонии – и в каком-то оцепенении навеки связала себя монашеским обетом» (Mapиво. Жизнь Марианны, стр. 404–405).