Я созвал всю семью, чтобы присутствовать на церемонии пострижения[127] сына в монахи; господин д'Орсан, по своей доброте, присоединился к нам вместе со своими детьми. Хотя новопосвященный был так молод и красив, что на него невозможно было смотреть без слез, однако его твердость скоро заставила осушить их. Только после церемонии, перед самым нашим отъездом, он дал волю своим чувствам.
Я вернулся в свое поместье и много размышлял об этих последних событиях. Меня самого теперь удивляло безразличие, с каким я до сей поры относился к будущему своей души. Я понял, как все это важно, пример сына открыл мне глаза. Я хотел бы отныне жить поближе к любимейшему из моих детей, ибо понял, что общение с ним будет мне полезно; я чувствовал, что его присутствие стало для меня даже необходимостью, но не решался предложить жене похоронить себя в провинции.
Мы вернулись в Париж, и там я закончил все хлопоты, связанные с будущим моих детей. Все они занимали прекрасное положение, сам я владел значительным состоянием и забыл о том, что такое нужда. Я все еще кружился в водовороте забот, но мысль об уходе на покой посещала меня чаще и чаще. Все наводило меня на мысль, что пора мне удалиться от дел; единственным серьезным препятствием, как мне казалось, были устремления моей жены. Я боялся, что эта женщина, привыкшая к блеску светской жизни, сочтет мое желание безумной затеей, достойной одного лишь презрения. Но, видимо, по воле неба, любовь и везение соперничали между собой, чтобы угадывать и предупреждать малейшее мое желание.
Я не решался открыть ей свои тайные мысли, но моя добрая жена, заметив мою глубокую задумчивость, пожелала узнать ее причину. Я колебался, она расспрашивала все настойчивее и наконец даже заплакала; я сдался и открыл ей, что было у меня на душе.
– Дорогая моя супруга, – сказал я – сжальтесь надо мной; не принуждайте меня говорить. То, что вы узнаете, причинит вам огорчение. Вы по-прежнему дороги мне, я все так же горячо люблю вас.
– К чему это длинное предисловие? – спросила она, – И чего мне следует ждать? Или вы усумнились в моей любви? Или я должна усумниться в вашей? Почему вы вдруг лишили меня своего доверия?
– Мое доверие к вам нисколько не поколеблено, – ответил я, – если бы я мог дать новые доказательства моей преданности, я не задумываясь сделал бы это. Но сказать ли вам всю правду? Именно преданность вам стала теперь для меня источником волнений. Вы привыкли к большому свету и едва ли пожелаете его оставить, а я уже ощущаю прелесть уединения. Я размышляю о том, как быстро и как щедро фортуна осыпала меня своими дарами. Она меня ошеломила и ослепила, и я платил ей ответную дань! До последнего времени все мои устремления и вся признательность были обращены к ней и дальше не шли. Я не возносил свои помыслы выше. Отречение нашего сына от мира открыло мне глаза. Оно поселило в моем сердце тревогу, которой я не предвижу конца. Мне кажется, что я уразумел предначертания высшей воли, и я хотел бы последовать им. Шум и сутолока большого города кажутся мне теперь менее подходящими к моему новому строю мыслей, чем мирный сельский покой. Но меня останавливает мысль о том, что жизнь в провинции была бы для вас тягостна.
– Нет, дорогой мой супруг, – ответила моя любимая жена, – ваши стремления мне ничуть не противны. Где бы мы ни были вместе – везде я буду счастлива.
Я убеждал ее не насиловать свои вкусы ради человека, для которого нет иного счастья, как то, которое она разделит с ним; но жена сказала в ответ, что городская жизнь никогда ее особенно не прельщала, и во все время своего вдовства она почти постоянно жила в провинции (и это действительно было так, из-за чего я слишком часто был лишен удовольствия видеть ее, до того как мы обвенчались).
Итак, мы пришли к полному согласию; уступив старшему сыну свой дом, так же как и должность, я перебрался в родные места, где мы с женой уже более двадцати лет ведем спокойную и счастливую жизнь.
Из года в год семья моя растет и преуспевает. Граф д'Орсан, создатель моего благополучия, часто навещает меня. Очаровательная д'Орвиль подружилась с моей женой, и в этом приятном обществе мы наслаждаемся тихим счастьем, недостижимым среди суеты большого света.
Здесь я начал свои Мемуары; здесь я их и продолжаю, столь же правдиво. Если бы я желал отклониться от истины, я постарался бы скрыть от читателей неблагодарность моих племянников, которые презрели законы природы и чести, отказываются признавать своего отца и забыли о благодеяниях родного дяди.
Сие испытание, хотя и горькое, не нарушает моего покоя. Мне больно за них, но сам я не страдаю.
Скажу одно: никого фортуна не баловала, как меня. Но кем я был в годы, отданные житейской суете? Человеком, чье сердце постоянно терзали новые желанья, а сам он не чувствовал своего несчастья лишь потому, что не задумывался о душе. Теперь же я избавился от желаний, и я счастлив, ибо понял, в чем истинное счастье. А это, думается мне, единственное подлинное благополучие, какого может желать разумный человек.
Приложения
Мариво и его роман «Удачливый крестьянин»
В истории литературы встречаются эпохи, которые принято называть «переходными»; люди той поры все как бы не могут расстаться с «веком минувшим», продолжая жить его интересами, его вкусами и его заблуждениями, и все не решаются начать «век нынешний», который уже стоит у порога.
Для французской культуры одной из таких переходных эпох были последние десятилетия царствования Людовика XIV и годы регентства герцога Филиппа Орлеанского, то есть целиком первая четверть XVIII столетия.[128]
Лишь недавно скончались Расин, Боссюэ и Перро, еще писали Буало и Фенелон, но уже создали свои первые произведения Монтескье и Вольтер. В книжных лавках еще бойко торговали прециозными выдумками Ла Кальпренеда и Сюблиньи или грубоватыми бурлесками Сореля, Марешаля и Фюретьера, а «резвый» Антуан Гамильтон уже завершил свои тонкие и ироничные «Мемуары графа де Грамона», Лесаж напечатал «Хромого беса» и работал над «Похождениями Жиль Бласа из Сантильяны». На сцене театра Французской комедии все еще сотрясали воздух классицистические страсти в вечном разладе чувства и долга, а совсем рядом, у Итальянцев, возникал новый репертуар, появлялся новый герой, бушевали совсем иные страсти, быть может, не менее глубокие, но не такие шумные. Салоны все еще были в моде, но безвозвратно ушло в прошлое галантное пустословие знаменитого отеля Рамбуйе. Просветительское движение уже делало свои первые шаги; литература дворянская и буржуазная еще не размежевались, передовые писатели и философы группировались вокруг оппозиционных абсолютистскому режиму аристократических салонов, где острословы все еще изощрялись в каламбурах и экспромтах, но собеседников все более занимали проблемы серьезные – литературные, философские, социальные. Еще находились люди – вроде г-жи Дасье, – возрождавшие старые споры и отстаивавшие приоритет «древних», но кроме насмешек и остроумных пародий их писания уже ничего не вызывали. Литература переживала период напряженных исканий. Старые литературные нормы уже отживали, новые еще только нарождались; новые идеи облекались порой в старые формы, заставляя их жить новой жизнью и тем самым преобразуя их. Возникали новые жанры. «Рассуждение о множественности миров» Фонтенеля (1686), «Словарь» Бейля (1698), «Приключения Телемака» Фенелона (1699) уже намечали путь и для грядущей «Энциклопедии», и для философско-социальных романов и диалогов эпохи Просвещения. «Оканчивался XVII век, и скрозь вечереющий сумрак его уже проглядывал век дивный, мощный, деятельный, XVIII век; уже народы взглянули на себя, уже Монтескье писал, и душен становился воздух от близкой грозы».[129]
127
128
Подробную характеристику эпохи см. в работе Антуана Адана: A. Adam. Histoire de la littérature franзaise au XVII siècle, t. V. P., 1956.