И мама что-то ответила. Быстро. Будто ничего не говорила. Что-то вежливое и никакое. И пошла в лифт.
И я поняла. Мама до сих пор вечером ходит гулять с Марсиком.
Я тогда маме позвонила и сказала:
— Я тоже пойду погуляю с собакой.
Мама не удивилась. Спросила:
— Мне пойти с тобой?
А я говорю:
— Ну зачем? Со мной Марсик будет.
И я прямо вот знала, что со мной ничего не произойдет.
Мам разрешила. Попросила взять газовый баллончик из обувной тумбочки. И чтобы я его в руке держала, прямо чтобы он теплый был, а то плохо сработает. И объяснила, на какую кнопку жать.
И все. Больше не ругалась, не запрещала.
Даже не спросила, где я буду гулять.
И я пошла «с Марсиком».
Я представляла его себе. Не как крылатого ангела и не как призрака. А просто как будто он живой. Вот береза, где он почти всегда лапу задирал. Значит, в березе есть часть моего Марсюши. Его любимая дорожка между садиком и школой. А гаражи снесли. А в них — тоже его душа.
Я шла и говорила с ним вслух. Будто подзывала к себе. Только очень тихо. Я называла Марсюшу всеми ласковыми именами, которые знала. Даже «лохушкой» и «лохнессиком», как мам меня в детстве.
Мне кажется, что, если у Марсюши есть душа, она все это слышала.
Я с ним прощалась.
Я плакала, и теперь у меня обе руки были свободны. Можно было вытереть слезы. Но я не хотела. Лучше бы эти слезы зимой ко мне примерзли и мне щеки прожгли насквозь до зубов. Только чтобы опять был поводок в руках и Марсик был живой.
Я стояла под тем кустом, где мы с Лилькой хохотали и фоткались. «Куст сожрал мужика, а ботинки выплюнул». И Марсик лаял и прыгал. Он был еще совсем здоровый, Марсик. А Лилька была моей подругой. И я наконец стала вытирать слезы. А у меня в руке баллончик был зажат. Как я обещала маме.
Я не знаю, на что я там нажала. Руки были мокрые от слез, мне кажется. Я себе в лицо попала струей. Страшно дико. Думала, что ослепла. Что на меня напали. Я кричу. Меня хватают за плечи.
Я кричу: «Мама!» — от страха. Я вспомнила, как Л пугал ее отец. Она тоже звала маму, хотя никто же не поможет, когда вы в доме вдвоем.
И я звала!
А в ответ:
— Верочка!!!
Ненавижу такое ласковое. Но все равно.
Это моя мама была. Она шла за мной. Со мной.
Она за меня очень боялась.
Мы пошли в травмпункт. И, пока сидели в регистратуре, мам сказала, что надо было дать мне попрощаться с Марсиком. Что она была неправа. Но она сама никогда раньше не провожала животных и не знала, как потом бывает плохо. Ей плохо, что мне плохо, что Марсик умер, что она его усыпила. И что она по нему скучает.
Тут меня вызвали в кабинет. Капали в глаза, проверяли зрение. Когда капали, было больно. Но как-то странно, словно это не со мной делали. Я все это время думала одну мысль, на боль почти не отвлекалась. И потом, прямо в коридоре, я у мам спросила:
— Ты же сама говорила, что каждый должен решать за себя сам. Как с Лилькой тогда. Ты говорила, что каждый должен сам выбирать свою жизнь. А тут решила за меня, должна я про собаку знать или нет. Почему?
Я сказала, что мне именно это было обиднее всего.
Мам вздохнула — так сильно, будто сигаретой затягивалась, — и сказала мне: «Извини». За все сразу. Потому что на самом деле люди знают, что каждый должен решать за себя сам. Но с собственными детьми это часто не срабатывает. Потому что мозгами человек (мама или папа) понимает, что так делать нельзя, а сам все равно делает. Ему кажется, что так будет лучше.
Материнский инстинкт — это как влюбленность, когда мозги отдельно. Я поняла.
Кстати, мам у меня курила, когда в школе училась. Я теперь знаю. Мне ее Юля спалила, случайно. Рассказывала что-то про нашу школку и говорит: «А мы с Элей стоим такие у трансформы». А за трансформаторной будкой все стоят, когда курят. Всегда. Я очень люблю тебя, мой мам. Твоя Лохушка.