— И только? Чтобы так рассказывать о комсомоле, его надо любить.
— Знать, хотите вы сказать?
— Нет, — настаивал Нечай, — именно любить. И еще что-то для этого нужно, ну, талант, что ли. Вот у меня, — огорченно признался он, — не получается так. Хоть и знаю я историю комсомола и для меня в нем вся жизнь — получал я билет в партизанском отряде, а вот не смог бы так говорить, как вы, — слушает меня молодежь с холодком. Вижу, как иногда отскакивают от людей мои слова. Не доходят…
— Это оттого, что вы жесткий, колючий, на всех с недоверием смотрите. Вот и на лекции — сидите отдельно от всех: неприступный, брови грозно сдвинуты, будто ждете, что сейчас, сию минуту, произойдет что-нибудь неприятное.
— А вы думали, не ждал? В том зале сидели и такие, что со Стафийчуком одной веревочкой связаны. Это и есть классовая борьба. Резолюции в ней прописывают автоматами!
— Нельзя всех подозревать, Иване, — убежденно сказала Мария. — К людям надо идти с открытым сердцем. Ненависть ослепляет. От любви вырастают крылья.
— Вы случайно не из сектанток? — едко поинтересовался Нечай. — И возлюби ближнего своего? Любовь… Крылья… — зло рубанул рукой инструктор райкома комсомола.
Он внезапно остановился, схватил Марию за плечи, повернул к себе, заговорил горячо, больно:
— А вы видели девчат, растерзанных бандитами? Я видел. Приехала в село девчоночка, библиотекарка, только приехала, добрая, с открытым сердцем, книжки людям по хатам носила, упрашивала: «Почитайте. Как вы можете жить, не прочитав „Фата моргана“?» А над нею надругались, глаза выкололи и книжки в ее комнатушке кровью забрызгали. Слышали вы, как дети оплакивают отца? Вчера еще под потолок их подбрасывал, пестовал, а теперь лежит с пулей в спине, а ребятишки никак его не разбудят, плачут, и мать им ничего сказать не может, потому что мать тоже звери убили. Слышали вы это, видели? И вы хотите, чтобы я слова про любовь говорил? К кому? К ворогу, к кату?
Мария осторожно сняла с плеч руки Нечая, отодвинулась в темноту.
— Я не о том, Иване.
— Так я о том! Ненавижу! Ненавижу и буду стрелять в каждого, кто на дороге у людей становится!
— Вдруг ошибетесь?
— Мне совесть моя подскажет.
— Смотрите, Нечай, — холодновато сказала Мария. — И совесть может ошибиться. Да и кто вам дал такое право — стрелять в каждого, судить от имени своей совести, верить только себе? Вам доверили многое — вы же озлобились, ожесточились…
— Не понимаете вы меня!
— И не пойму. По-другому думаю!
— Тогда не о чем нам разговаривать. Одно только скажу: поклялся я вот эту гимнастерку, — Нечай хлопнул себя ладонью по груди, — не менять на сорочку вышиванную до тех пор, пока хоть один бандеровец в округе землю топчет.
— Землю родную не один вы любите.
Иван замолчал. Они уже давно пришли к школе и теперь стояли у плетня. Мария неприязненно поглядывала на темные окна комнаты — неуютная она, и, когда заходишь, будто весь мир остается где-то там, за порогом.
— Странная вы, Мария Григорьевна. Когда вы о комсомоле рассказывали — понимал вас, сейчас же — нет. Рассудочная вы какая-то, и хоть говорите о любви к людям — не верю…
Учительница насторожилась. Значит, прозвучали где-то неискренние нотки. Где ошиблась: в клубе ли, в разговоре? И в чем? Плохо, очень плохо, Мария! И жаль, что Иван не понял ее. Партизанский характер у Нечая — с таким и до беды недалеко. И ей, Марии, такие разговоры ни к чему: Иван только по виду простоватый, а так — пальца в рот не клади.
На следующий день все село говорило о вечере, организованном комсомольцами, и еще о том, что перед самым рассветом кто-то сорвал с клуба красное знамя, разорвал в клочья и втоптал в грязь.
Каждый должен сделать свой выбор
Ночью снова раздался тихий стук в окошко. Мария, не спрашивая кто, приоткрыла дверь, впустила ночного гостя. Стафийчук вежливо поздоровался, пожелал учительнице доброго вечера.
— А как же будет он добрым, если каждую неделю из леса навещают, — недовольно проговорила Мария. — Ну проходи, садись.
Стафийчук прошел в комнату, снял кожушок. Был он невысокого роста, лицо молодое, а избороздили его морщинки, время припечатало под глазами гусиные лапки. Поредевшие русые волосы, глубокие залысины придавали Стафийчуку сходство с деревенским фельдшером. Он не был ни чубатым красавцем, ни обросшим верзилой, как рассказывала о нем сельская молва. Именем Стафийчука матери детей пугали, слухи о его кровавых подвигах быстро обрастали подробностями, и народ создал свой образ бандита, который никак внешне не походил на усталого человека, пришедшего к Марии. Но народ редко ошибается: в глазах Стафийчука проглядывала жестокость, в порывистых, резких движениях — недюжинная сила, и можно было предположить, что он и вынослив, и хитер, и коварен. Рассказывали, что бандит очень богомолен и сентиментален. На стенах лесного бункера висят его творения — пейзажи с белыми мазанками, вишневыми садочками и голубыми до одури прудами — художник-недоучка, возомнивший себя «освободителем». Если творил расправу над сельскими активистами в лесной чащобе, обычно предлагал помолиться перед смертью, в ответ на отказ сокрушенно покачивал головой: «Забыли мы про бога», и безжалостно вспарывал животы, резал звезды на спинах, прикрываясь именем господа и «самостийной» Украины.