— Я про подсадных уток, — продолжала Эйлин.
Клинг вспоминал времена, когда Глухой впервые всплыл на поверхность. Тогда всем им, полицейским Восемьдесят седьмого, туго приходилось, они словно с тенью сражались. Все что было известно, так это что кто-то пытался наехать на одного мужика. Как же его звали? Мейер принял первое сообщение; в участок пришел человек, который рос еще с его отцом. Как же его звали? Хаскинс? Баскин?
— Мне все это начинает казаться унизительным, — продолжала Эйлин.
— Что именно?
— Да вот эта работа подсадной уткой. Помимо того, что это выглядит так, будто на животных силки ставят...
— Ну уж и силки, — не согласился Клинг.
— Да, конечно, но выглядит похоже. Получается так, что я выхожу на улицу в надежде, что меня изнасилуют, разве не так?
— Ясное дело, не так.
— Ну хорошо, попытаются изнасиловать.
— А в результате ты не позволяешь насиловать других.
— Ну да, да, — вздохнула Эйлин.
«Раскин, вот как его звали, — вспомнил Клинг. — Дэвид Раскин». Кто-то пытался вытурить его из чердачного помещения на Калвер авеню, выгнать из занюханного чердачка, где у него был склад одежды. Раскин занимался поставками одежды. Потом этот тип, что доставал его по телефону, никто не знал тогда, что это Глухой, начал посылать ему бланки, которые он не заказывал, потом служба продовольственного снабжения доставила ему складные стулья и еду, которой хватило бы на всю русскую армию, а потом в двух утренних газетах появилось объявление, что для демонстрации моделей одежды требуются рыжие. Тут-то они сообразили, что происходит: кто-то явно отсылал их к рассказу Конан Дойля «Лига рыжеволосых», и этот кто-то подписывался «L.Sordo», что по-испански означает «Глухой», и он старался помочь им заранее разгадать его планы.
Только на самом деле совсем он не собирался помогать. Он морочил им голову, как морочил голову Раскину: хотел, чтобы подумали, будто он хочет ограбить банк, который был в доме Раскина, прямо под его чердаком, а на самом деле нацелился совсем на другой. Просто играл с ними. Заставлял чувствовать себя дураками и неумехами. Устраивал веселую охоту на себя самого, а сам в это время продумывал ход, в душе хохоча над ними.
Когда Глухой объявился в Восемьдесят седьмом, в Кареллу в первый раз стреляли. И если это Глухой стоит за двумя повешенными.
— Чувствуешь себя чем-то вроде сексуального объекта, — гнула свое Эйлин.
— А ты и есть нечто вроде сексуального объекта, — Клинг легонько ущипнул ее.
— Да нет же, я серьезно.
И Эйлин пустилась в рассуждения о том, что не будь она женщиной, никто и не подумал бы поставить ее на такую работу в полиции, что уже само по себе унизительно. Ибо никому не придет в голову использовать в качестве приманки для насильника мужчину. Если бы Клинг прислушивался, наверняка возразил бы, что и мужчин бросают на такие дела, а помимо того, у насильников вообще другая психология. Им наплевать на твои округлости, им нет дела до формы твоих ног или бедер, им нужно только удовлетворить свою страсть, а страсть эта совершенно особая, она не имеет ничего общего с сексуальным влечением. Но умники из полицейского управления забрасывают ее на улицу, словно она крючок, на который попадет какой-нибудь лунатик и потащит ее в кусты, а уж там-то она приставит ему к виску пистолет. Все это и так чушь собачья, да еще после такой работы словно вся покрываешься какой-то мерзкой слизью, и, вернувшись домой, приходится прямо-таки наждаком стирать с себя всю эту грязь. И какого черта в отдел по расследованию изнасилований посылают такую женщину, как Энни Ролз, которая уложила двоих, когда занималась ограблениями? Что это такое, как не мужской шовинизм? Женщина-полицейский, мол, годится только для выполнения строго определенной работы, а мужчина может выбирать себе дело по вкусу.
— А ты какую работу предпочла бы — спросил Клинг.
— Может, попрошу перевести меня в отдел по борьбе с наркотиками.
— Ну что ж. Только там тебя будут использовать как подсадную утку для отлова торговцев героином.
— И все равно это не то.
Но Клинг по-прежнему думал о Глухом.
Он разметал на куски чуть не половину города, дабы отвлечь внимание полиции от своих банковских афер. Он повсюду закладывал бомбы самого разного типа. При этом его меньше всего интересовало, что в результате этих хитроумных сплетений вся жизнь идет кувырком и люди могут погибнуть.
То был первый раз.
Его Карелла старался вычеркнуть из памяти, потому что именно тогда в него стреляли. А он терпеть не мог вспоминать о себе как о мишени. Впрочем, и до этого в него стрелял один торговец наркотиками в Гровер-парке, и этот фейерверк Карелла тоже совсем не понравился. Потому, думаю, как, например, сейчас о Глухом он предпочитал вспоминать только второй и третий случаи, когда им пришлось схватиться. Даже поверить трудно, что этих случаев было всего три. В его представлении, да и в представлении большинства сослуживцев, Глухой был легендой, а у легенды нет происхождения, легенда вездесуща и вечна. От одной мысли о том, что Глухой может снова возникнуть, у Кареллы мурашки по коже бежали. При появлении Глухого, а это дело, бесспорно, несло на себе его печать, детективы из Восемьдесят седьмого начинали вести себя как кейстоунские полицейские из немого черно-белого фильма. Карелла не любил оставаться в дураках, но Глухой как раз и заставлял всех их чувствовать себя олухами.
Самая большая ирония, думал он, заключается в том, что тип, ставший злым гением Восемьдесят седьмого, представляется как глухой — может, действительно только представляется — и в то же самое время главный человек в его жизни, жена Тедди, и впрямь глуха. И говорить не может, во всяком случае, используя голосовые связки. Она произносит слова другим способом: при помощи рук, на редкость выразительного лица, глаз. И она «слышит» любое слово, произнесенное мужем, безотрывно глядя, как шевелятся губы или руки, когда он говорит на языке, которому она научила его еще в первые годы совместной жизни.