Все образы, все сюжетные положения романа емки. Если Герцен пишет о Любоньке, что она была в доме отца «дочерью и недочерью, живущей у него по праву и по благодеянию», то это касалось многих внебрачных детей, в том числе и его самого, не говоря уже о Наташе.
Не вызывает сомнений, что другой персонаж романа, доктор Крупов, — несколько идеализированный Кетчер: сходство не только во внешности и в медицинской профессии, но и в — грубоватом прямодушии, характерном для друга молодости Герцена.
Для царской цензуры роман «Кто виноват?» оказался орешком не по зубам. Она проморгала его политический накал. Замечания цензора были «незначительны, что не мешает им быть очень глупыми», пишет Герцен.
Успех у читающей публики — поразительный. Но что замечательно, роман, несмотря на свой почти полутора-столетний возраст, совсем не устарел. И сегодня, читая его, впитываешь с наслаждением этот блеск ума и таланта. Восклицаешь: «Ах, вот что это было за время!» Как всякое подлинное произведение искусства, «Кто виноват?» — концентрат своего времени. Если каждый настоящий писатель — либо защитник, либо обвинитель, то Герцен — судья. Это, между прочим, сразу подметил Белинский:
«Он изображает с поразительною верностию сцену действительности для того только, чтобы сказать о ней свое слово, произвести суд».
Не обошлось, как это частенько бывало в российской литературе, без доноса. Булгарин не был бы платным литературным доносчиком, если бы не написал в секретной докладной записке в III отделение:
«Тут изображен отставной русский генерал величайшим скотом, невеждою и развратником… Дворяне изображены подлецами и скотами…» И на доносе — резолюция Дубельта: «…я нахожу всю повесть предосудительною…» Можно ли считать образ Бельтова автопортретом, как это думают некоторые? Конечно нет! Бездеятельный, без главного интереса в жизни, «лишний человек», «умная ненужность», Бельтов попросту противоположен кипучему, целеустремленному Герцену. Скорее тут есть черты некоторых его друзей — больше всего Сазонова, отчасти Боткина, даже Бакунина с их «деятельною ленью», как писал Герцен Огареву, «отсутствием всякого практического смысла в жизни», с их «многосторонним бездействием». Это их имел в виду Герцен, когда писал Огареву, что образ жизни Бельтова, да и Круциферского напоминает ему «биографии всех знакомых», и прибавлял: «Да и наши несколько». Это уже был камешек в огород Огарева. Но конечно, когда Герцен характеризует Бельтова как одаренного «смелым и резким мышлением», то в этом случае он пишет о себе.
Наташа — Natalie
В Москве все женятся.
Владимирская ссылка несравненно легче. Москва под боком. Губернатор снисходителен к Герцену, смотрит сквозь пальцы на его тайные отлучки в Москву. Это настраивает Герцена на радостный лад, и, озирая из своего окна город, он начинает находить «что-то тихое, кроткое в его чертах, осыпанных вишнями». Все три поездки в Москву — весенние, тридцать восьмого года: 2 марта, 16 апреля, 8 мая. Все три к Наташе. Но этим прелестным русским именем никто ее не называл в чопорном доме княгини Хованской на аристократической Поварской улице. Она была Натали[6] А свидания были, конечно, тайные.
Герцен все проверял себя. Он боялся пылкости своей натуры. Любовный эпизод с Прасковьей Медведевой насторожил его, даже испугал. А вдруг любовь, которую он испытывает к Натали, — тоже прихоть темперамента, способного увлечься до самозабвения и быстро остыть?
Еще так недавно он звал ее «сестра». А теперь он жаждет назвать ее «жена».
Натали в это время писала ему из Москвы. Между ними была оживленная переписка, тоже тайная, потому что княгиня Хованская терпеть не могла своего строптивого племянника Сашу Герцена, человека без религии и правил, к тому же ссыльного, да еще бастарда — никак не партия для ее приемной дочери. Кроме того, самая тайна всегда имела в себе нечто привлекательное для Натали. Это так романтично!
«Твой образ, — писала она ему, — сияет надо мной, за меня нечего бояться…»
Это звучит не столько сердечно, сколько восторженно. Быть может, Натали чувствовала сильнее и глубже, чем Саша. Натуре ее был свойствен некоторый переизбыток чувств, доходящий в своем крайнем выражении до экзальтации. Она называла в переписке с Герценом себя и его «Натаксандр», слив воедино оба имени, что должно было идеальное, по ее мнению, слияние, полную нераздельность двух существ.
6
Об этом офранцуженном имени Герцен сам пишет: «Я очень знаю, сколько аффектации в французском переводе имен, но как быть? Имя — дело традиционное, как же его менять?» Поэтому и автору придется применить имя Натали, изредка только сбиваясь на Наташу, что ему гораздо милее.